— Нет, нет, Павел Дмитриевич, чем скорее, тем лучше. Ничего нет тяжелее неизвестности.
Киселев вздохнул и протянул руку:
— Мы, еще свидимся, друг мой.
Волконский, запорошенный снегом, путаясь в длинных полах медвежьей шубы, поднялся по ступенькам крыльца и постучал щеколдой. Дверь открыл денщик. Бросив ему на руки шубу, Волконский без доклада переступил порог соседней комнаты.
За столом, ближе к окну, сидел Пестель. Лицо его было по обыкновению, серьезно и замкнуто. Сухая рука рассеянно вращала ложечку в стакане с крепким, как пиво, чаем.
Генерал Байков у самовара курил длинную с бисерным чубуком трубку.
По замешательству генерала Волконский понял, что его приход был некстати, и решил сделать вид, что ничего об аресте не знает, а пришел поговорить о продовольствии дивизии.
Генерал слушал настороженно, догадываясь, что в словах Волконского относительно предстоящих посещений тех или иных пунктов для закупки продовольствия есть что-то важное для Пестеля, потому что при упоминании названий некоторых местечек и городов Павел Иванович делал едва заметные то положительные, то отрицательные движения головой.
Волконский уже терял всякую надежду обменяться с Пестелем хотя бы несколькими фразами наедине. Но неожиданно вошел денщик с докладом о прибытии экстренного фельдъегеря с депешами. Как только Байков вышел, Волконский быстро зашептал:
— Павел Иванович, ваш Майборода оказался подлым предателем. Мне доподлинно известно.
Пестель стиснул зубы так, что скулы обозначились под смуглой кожей, но ничего не ответил.
— Мы все заявлены, — продолжал Волконский, — вы взяты нынче, я — завтра.
— Смотри, — тихо и размеренно заговорил Пестель, — смотри, не сознавайся ни в чем! Я же, хоть жилы мне будут в пытке тянуть, ни в чем не сознаюсь. Одно только необходимо сделать — это уничтожить мою «Русскую правду». Она одна нас может погубить. Скажешь Юшневскому…
Генерал Байков вернулся в комнату, держа кипу бумаг.
— Просто голова кругом идет, — сказал он, опускаясь на табурет. — Ни-че-го не понимаю! В правительстве такое беспокойство, будто война с турками.
Расставаясь, Волконский и Пестель крепко пожали друг другу руки.
— Ты к своим? — тихо спросил Пестель.
— Да, отвезу жену к родителям.
— Прошу кланяться княгине и мадемуазель… Элен, — с некоторой заминкой добавил Пестель и застенчиво улыбнулся, обнажив ровные, крепкие зубы.
Княгиня Марья Николаевна неловкой походкой, переваливаясь, подошла к широкой кровати красного дерева с бронзовыми украшениями и, откинув одеяло, долго стояла неподвижно.
Потом снова вернулась к столу и взялась за шитье. Крошечный чепчик был почти готов. Оставалось только обшить его кружевом и прикрепить ленточки-завязки.
Спать не хотелось. И даже не то чтобы не хотелось, а в последнее время она боялась ночей.
— А вдруг роды начнутся, а я и не замечу? Как ты думаешь, нянюшка, может такое случиться? — наивно спрашивала она у приставленной к ней на это время старой няньки Волконского.
— Полно, княгинюшка, — с улыбкой успокаивала старуха. — В девичестве, известно, всякие небылицы в голову втемяшиться могут. А уж ныне должно тебе знать, что как придет твой час, так не токмо сама глаз не сомкнешь, а иной раз и всему дому вздремнуть не допустишь.
Мария Николаевна сжала кулак и надела на него чепчик, чтобы тогда наметить средину, где собиралась пришить голубой бантик.
«Неужели у него будет такая крохотная головка?» — подумала она об ожидаемом ребенке.
И вдруг ее собственный бледный кулачок порозовел, и на нем ясно стали обозначаться круглые глазки, беззубый младенческий улыбающийся рот… Сердце застучало в радостном испуге, а голова ближе и ближе клонилась, к столу, пока не коснулась лежащей на нем стопки нарядного детского приданого.
За окном яростно залаял цепной пес, и отрывисто звякнули бубенцы.
Марья Николаевна выпрямилась и затуманившимися глазами оглядывала ставшую вдруг как будто незнакомой комнату.
По всему дому слышались суетливые шаги, громкие голоса, мелькали зажженные свечи.
Марья Николаевна накинула длинную шаль, прикрывающую ее обезображенную беременностью фигуру, и поправила развившиеся локоны.
Вбежала Клаша.
— Их сиятельство пожаловали! — и сейчас же опрометью кинулась назад.
— Маша, здравствуй, — быстро входя, заговорил Волконский. — Здорова ли? — И, не ожидая ответа, торопливо прибавил: — Вели затопить камин. Озяб я в пути.
Марья Николаевна с беспокойством глядела на него.
— Озяб? Но ведь у тебя весь лоб влажен. — Она взяла свой кружевной, надушенный вербеной платок и провела им по лбу мужа. — Что с тобой, Сергей? Ты сам не свой.
— Никаких вопросов при людях, — быстро ответил Волконский по-французски. — Прошу тебя.
Пока разжигали камин, он нетерпеливыми шагами ходил по спальне и рассеянно слушал, что говорила жена:
— Я получила нынче записочку от брата Александра. Он пишет, что маскарад у тетушки Браницкой прошел неудачно. Многие из ряженых были сразу узнаны, и забавных интриг совсем не наблюдалось. И закончился костюмированный бал как-то неожиданно…
— Да, да неожиданно, — задумчиво повторил Волконский, — совсем неожиданно…
Когда они остались наедине, он на полуслове перебил жену:
— Да, Маша, маскарад окончен, и надо… Помоги-ка мне. — Он подошел к столу, открыл один ящик, другой и стал быстро просматривать лежащие в них бумаги. Одни оставлял, другие мял и, протягивая жене, коротко приказывал: — В огонь, в огонь…
С трудом наклоняясь, Марья Николаевна бросала их ка пылающие дрова и снова оборачивалась к мужу.
На одном из нераспечатанных конвертов, которые тоже надо было сжечь, она прочла: «Полковнику Пестелю от Михаила Бестужева-Рюмина», — и робко спросила:
— Может быть, этот все же надо передать по назначению?
Не оборачиваясь, Волконский велел:
— Сжечь! Немедленно сжечь!
Пакет задымился, и струйка растопленного сургуча, как кровь, потекла по белым листкам.
Приняв из рук мужа новую пачку бумаг, Марья Николаевна вдруг попросила:
— Сергей, позволь мне оставить это письмо Пушкина.
— Нет…
— Оно мне дорого, как знак нежной дружбы поэта ко всему нашему семейству…
Волконский пожал плечами.
— Ты дитя, Маша, и не понимаешь серьезности положения. Пестель арестовав.
— За что?
— После, после, Маша… А сейчас делай, что я прошу.
И вновь склонился над бумагами.
Марья Николаевна ближе пригнулась к накаленной: решетке камина. Бросила всю пачку, кроме одного письма. Его тихонько просунула за низкий на груди вырез платья. Это было письмо от Пушкина.
Утром Волконский отвез жену в имение Раевских — Болтушку.
Дорогой в туманных, непонятных выражениях старался объяснить ей свой внезапный приезд, уничтожение бумаг и необходимость скорее возвратиться в Тульчин.
В семье Раевских тоже было неспокойно.
Генерал получил известия из Петербурга и из штаба Второй армии. Запершись у себя в кабинете, он никого не впускал. Потом велел позвать Волконского и долго беседовал с ним наедине.
Прощаясь с женой, Волконский с большим усилием сохранял спокойный вид. Ему казалось, что в ее глазах, ставших еще больше от густой синевы под ними, он видит горький упрек.
— Ты мне не все сказал, Сергей, — тихо произнесла Марья Николаевна, когда он, уже в шубе, последний раз целовал ее руку.
Эта ее фраза тем же упреком и жалобой звучала в его ушах всю обратную дорогу в Умань.
Через неделю старик Раевский коротко известил зятя, что «Машенька разрешилась от бремени сыном, коего решено наречь Николаем».
Волконский бросился в штаб за разрешением на поездку в Болтушку.
— Разрешить не могу, — сказал дежурный генерал, — но на вашу отлучку, если она будет наикратчайшей, буду смотреть вот так, — генерал растопырил пальцы и прикрыл ими глаза.
На другой день утром Волконский, загнав лошадей, был уже в Болтушке.