Тот проговорил, насупившись:
— Я своим особенным покровительством желал лишь остепенить Пушкина и дать должное направление развитию его таланта…
— Но из сего покровительства вашего величества граф Александр Христофорович сделал строгий надзор, который для поэтической музы всегда притеснителен, сколь бы кроток и благороден он ни был.
Резкий тон, каким вначале говорил Жуковский, постепенно спадал, как будто его грудь, стесненную горем и негодованием, пробуравили злобные взгляды его собеседников. Голова его сокрушенно опустилась, когда он говорил:
— Если бы тяжелые обстоятельства всякого рода не упали на бедного Пушкина тем обвалом, который столь внезапно раздавил его, что бы он еще написал! И сколь умилительно действует на нас, его друзей, охватившая десятки тысяч соотечественников печаль о невозвратимой потере! День и ночь там, у дома Пушкина, раздаются исполненные неподдельной скорби вздохи, льются слезы, слышится негодующая речь против того, кто отнял у России часть ее славы…
Бенкендорф снова многозначительно переглянулся с царем.
А Жуковский продолжал так же скорбно:
— Надо было бы дивиться, если бы в обществе равнодушно приняли эту потерю. И осмелюсь сказать вашему сиятельству, что напрасно вы вклинили в эту преисполненную унынием мирную толпу — жандармов и полицию. И напрасно жандармы теснятся рядом с друзьями почившего у его гроба. Блюстительная полиция ведет себя с таким явным изъявлением опасности, что мы не можем не чувствовать себя оскорбленными. Какое злоумышление может посетить наши головы, склоненные под гнетом постигшего нас несчастья? Мыслимо ли даже думать о волнении умов, о каком-то заговоре, будто бы существующем среди тех, кто пришел поклониться праху поэта?..
— А, правда, что Пушкин на смертном одре с верою исполнил долг христианина? — обратился царь к Бенкендорфу.
— Исполнил, ваше величество, он исповедался и причащался отцом…
— Я рад, — перебил царь, — я очень рад, что мне хоть на отлете удалось захватить душу Пушкина и очистить ее для жизни вечной.
Царь встал. Аудиенция была кончена.
Жуковский молча поклонился и вышел.
С Бенкендорфом царь разговаривал так, как говорят люди, хорошо понимающие друг друга и, несмотря на показное расположение, очень друг друга недолюбливающие.
— Каков неустанный ходатай по поэтическим делам? — кивнул царь вслед только что вышедшему Жуковскому.
— И после смерти своего протеже неутомим, — ловя иронию в голосе царя, сказал Бенкендорф.
— Так, говорят, много народу было на отпевании Пушкина?
Бенкендорф знал, что надо сказать правду. Но знал также, какое объяснение надо ей дать, чтобы Николаю не было неприятно ее слушать.
— Так точно, ваше величество, народу тьма. Но все больше купчишки, простолюдины, чувствительные девицы и барыньки, мелкие чинуши и прочие.
— Что же их побудило выражать столь пылкие чувства к усопшему? — хмурился царь.
Бенкендорф был готов к этому вопросу.
— Весьма понятно, ваше величество. Жители эти иностранных литератур не знают, критерия для справедливого сравнения литературных заслуг почившего не имеют. Вот и возвеличили его наподобие гения. Да еще немаловажную роль в таком возбуждении низших слоев населения играет и то обстоятельство, что Дантес иноземного происхождения. Национальное самолюбие раздражено непомерно. Мои жандармы и сыщики докладывали мне о дерзких выкриках в толпе у дома, где жил поэт, и у церкви.
— В газете «Прибавление к русскому инвалиду», — ворчливо говорил Николай, — я видел черную рамку вокруг извещения о кончине Пушкина. Ни к чему! И само извещение слишком высокопарно по адресу нечиновного дворянина… И чего только в нем не нагорожено! И что Пушкин скончался в средине своего «великого поприща»! И что всякое русское сердце знает цену этой невозвратимой потери и будет растерзано. Пушкин приравнивается даже к славе русского народа… И еще что-то насчет заката солнца поэзии… Даже в «Северной пчеле» имеются выражения вроде того, что Россия обязана Пушкину за его заслуги и тому подобное… Эк, куда хватили господа газетчики… Тебе, Александр Христофорович, следовало бы принять должные меры к недопущению подобного печатного словоблудия. Ведь газеты наши и в Европе читаются. И ежели у меня, в столице бог весть, какие слухи ходят, то можно себе представить, что станут врать за границей…
— Должные меры мною уже взяты, — веско сказал Бенкендорф. — Министр Уваров уже имел по этому поводу беседу с князем Дундуковым-Корсаковым…
— Попечителем округа? — спросил царь.
— Он же и председатель Цензурного комитета, ваше величество, — ответил Бенкендорф, — и редактору Краевскому сделано строгое внушение…
— В пустой след, — раздраженно перебил царь. — Вы с Алексеем Орловым в последнее время все не ладите, какие-то личные счеты сводите, а вот такие серьезные случаи оба и проглядели. Чего, например, стоит такое письмецо? — он поднес к самому лицу Бенкендорфа листки анонимного письма. — Жуковский отдал его императрице, а она мне…
Бенкендорф просмотрел письмо и понял, что оно написано тем же лицом, которое писало и Орлову. В нем тоже настойчиво советовалось правительству употребить всевозможные старания к изгнанию из России обоих Геккеренов, которые стали ненавистны каждому русскому. Указывалось, что дальнейшее пренебрежение к подданным, увеличивающееся во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, и, главное, стая немцев, окружающая трон, — все это рождает справедливый ропот в народе и повлечет за собою грозную расплату.
— Очень жаль, что Жуковский не передал это письмо сразу же мне, как это сделал Орлов, — проговорил Бенкендорф, пожимая плечами. — Орлов получил почти такое же, и даже слова о якобы умышленном и обдуманном убийстве Пушкина в обоих письмах подчеркнуты дважды.
— Что ты думаешь по этому поводу? — спросил царь.
— Прежде всего, ваше величество, я убежден, что меры, предпринятые корпусом жандармов и полицией в отношении того, что связано с кончиной Пушкина, совершенно своевременны и правильны. В самом деле: разве содержание этих писем не вызывает в памяти подобных же высказываний деятелей четырнадцатого декабря?! Тут и пресловутый «дух народный», и любовь к славе отечества, и упреки в пренебрежении к интересам народа, и обличение неограниченной власти, врученной недостойным… И открытая угроза грядущей революцией…
— И о стае немцев, окружающих мой трон, — подсказал Николай, прищуривая глаза.
Намек задел Бенкендорфа, но он сделал вид, что не заметил его, и продолжал:
— Совершенно поразительно, как весь тон этих анонимок, — он кивнул на брошенные на стол письма, — и как их содержание, похоже на письма одного из самых отчаянных головорезов заговора, омрачившего вступление вашего величества на российский престол.
— А именно? — спросил царь.
— В Петербург приходят письма от Лунина к его сестре. Он шлет их почтой и какими-то еще не установленными моими агентами тайными путями. Если бы я верил в чудеса, я решил бы, что именно Лунин диктовал автору этих анонимных листков их содержание. Письма государственного преступника Лунина суть не что иное, как самые настоящие политические прокламации, призывающие к ниспровержению существующего государственного порядка.
— Так уж и к «ниспровержению», — сердито передразнил царь.
— Лунин подвергает жесточайшей критике все государственные учреждения и законы. А критиковать, государь, по моему мнению, равнозначно требованию изменения, — ответил Бенкендорф и сделал многозначительную паузу. — Мне хорошо запомнились некоторые предерзостные выражения лунинских писаний, — продолжал он. — К примеру, том законов, относящийся до прав состояния крепостных людей, он называет «таблицей, где обозначена цена человека и где его однолетнее дитя оценено дешевле теленка». Наши государственные суды для него «базары, на которых совершаются купчие по продаже человеческой совести…»
Царь слушал, молча барабаня пальцами по столу, а Бенкендорф говорил уже с негодованием: