Увидев Петра, отделились от штакетной калитки Василий и Гришка Копко. Лузгая семечки, они пошли обычным, неторопливым шагом навстречу ему. Подошли, поздоровались так, будто вчера расстались. Василий взял чемодан, прикинул на руках вес и понес на плече.
– Мать-то здорова?
– Работает… – уклончиво ответил Василий. – Только с ногами по-прежнему плохо. Писали тебе.
– Не лечится?
– Парит сенной трухой. Попадает ей от Маруськи. Сенная труха – знахарство.
Василий возмужал, хотя в плечах не раздался. Под сатиновой рубахой тельняшка, а кепка смешная, с крохотным козырьком, по особому заказу – под «степного капитана». Такая же кепка на чернявом Гришке.
– Ты что же, всегда таким бирюком глядишь или только со мной? – упрекнул Петр. – Или слава ужалила? Газета, Василий, штука обоюдоострая. Как в песне поется: то вознесет его высоко, то сбросит в бездну без стыда.
– Ладно, чего придираешься! Гляди, наша детвора пыль подняла!
Навстречу с оравой детей бежала Ксюша, худенькая, радостная, стремительная. Сегодня с утра она десятки раз переплетала свои косички, смотрелась искоса в зеркало, чтобы не заметила мать, сама выстирала и выгладила ситцевое платьице с широкими рукавами на резниках, впивавшихся в тело. Зато как празднично и приятно! Ксюша бросилась брату на шею, принялась его целовать, говорить что-то; ничего не поймешь, да и не нужно. Ксюша сразу подняла настроение у Петра, взволновала его и сблизила с домом, с семьей.
– Отпусти, Ксюша, погибаю…
– Еще раз, еще, еще…
– Дай же поздороваться с нашим Тарасом Бульбой.
Обиженный на сестру мальчишка сумрачно подставил щеку, подтянул помочи и, ни слова ни говоря, пошел вперед.
– Ишь ты, Тарас, тоже стал занозистый!
– Растет, все понимает, – неопределенно буркнул Василий.
Подошли ко двору. Забор недавно подправлен. Может быть, к приезду поставили свежеоструганные доски, еще не успевшие потемнеть от дождя.
За калиткой, глухо стукнувшей кованой щеколдой, в кустах сирени стояла Маруся. В прошлый приезд девушка первая подбежала и, никого не стесняясь, расцеловала его. Теперь она чего-то выжидала. Петр почувствовал недоброе: совесть-то была нечиста. «Ну, браток, не поддавайся панике», – подбодрил себя Петр и, поправив бескозырку, смастерил на лице наигранное фатоватое выражение равнодушия.
– Чего ты прячешься? – он протянул девушке руку. – Здравствуй, Мария!
Маруся подала руку, вспыхнула и побежала к дому.
– Так нельзя, – упрекнул Василий, – она тебя так ждала, а ты…
– Что же я должен делать? Целоваться, что ли? Погляди, изо всех окошек соседи выглядывают. Кругом люди…
– Кругом люди, а она не человек?..
– Да перестань ты, Васька, – остановил его Копко. – Ты еще междоусобную войну тут откроешь. Человек домой приехал, с дороги, а ты… Иди, Петя, матерь ждет. Девчата всегда будут, а матерь самое главное…
Мать спустилась с крылечка и шла к нему дробными, неуверенными шагами, нисколько не скрывая своего материнского счастья. Сияли ее глаза из-под белого платочка, руки расставлены – приготовилась обнять сына, губы дрожали, слова почему-то не приходили на язык, да и нужны ли они сейчас?
И Петр, увидев мать, забыл о всех остальных, как бы дороги они для него ни были. Мать, мама, вот кому он должен отдать свои чувства первой встречи. Он бросился к ней, в ее руки, и сам себе показался маленьким, робким, нуждающимся в поддержке. Мать снова почувствовала себя необходимой ему, самой сильной в семье, движения ее стали уверенней, глаза глядели светлее и зорче.
VI
А нелегко держаться на людях. Трудно жила со своим большим семейством Софья Алексеевна после гибели мужа в боях за Вену. Не слышала она раньше об этом далеком австрийском городе, а вот пришлось расспрашивать: что за город, где находится, какие там живут люди.
Однополчанин-пластун, с простреленными легкими, почти ничего не мог рассказать о последних днях сержанта Андрея Архипенко. Хрипел, пил теплое молоко, утешал, и только. Зато по-другому вел себя лейтенант, болтливый, как сорока, и румяный, как яблоко на спас, приезжавший в станицу из Ейска. Лейтенант, к сожалению, всю войну прослужил в духовом оркестре и поэтому больше всего рассказывал о том, что на венском кладбище похоронены знаменитые мировые музыканты Штраус, Шуберт, Моцарт, Бетховен… Слушала вдова, слушала, пыталась найти утешение для себя в речах лейтенанта, но так и не нашла. С сухими глазами проводила она за калитку этого лейтенанта, разогретого медовой брагой и чаем с пшеничными пышками.
Проводив гостя, Софья Алексеевна переступила порог негнущимися, будто окаменевшими ногами. Впервые дом показался ей чужим, большим и холодным, как погреб. А в голове словно осенний камыш, шелестели чужие имена: Штраус, Шуберт, Штраус…
Уткнулась в подушку – на ней когда-то спал муж – и впервые выплакалась.
Дети приносили заботы и радости. Тяжело с ними, но и плохо без них. Дети взрослеют, тянутся из дому и редко возвращаются обратно. Неизвестно, как решит Петр. А Василию тоже скоро служить. Если не будет ни того ни другого – какой дом без мужской руки?
Раньше Софья Алексеевна могла заработать детям на хлеб и одежду, на топливо и керосин. А теперь годы не те, здоровье поизносилось, артельные доходы плохие, огородишко квелый, несколько гряд, корову держать не под силу.
Что решит Петр? От него зависело все. Старый приятель мужа, председатель артели Камышев обещал убедить Петра вернуться в станицу, обещал должность бригадира. Может быть, притянет Маруся?
Поговорила мать с Петром, не жаловалась, но ничего не таила. Ушла накрывать стол, оставила в горнице старшего сына одного. Задумался Петр.
Служишь и не знаешь забот. Сыт, обут, одет, другими обучен. А тут хлеб, башмаки были первой необходимостью, за них боролись с суховеями, сорняками, с буранными ветрами… Четыре года военной службы отучили его от домашних забот, а вон сколько лишних морщин наложили они на лицо матери. Вот тебе и цветочки у Приморского бульвара, ялтинские розочки! Правильно упрекала Тома – не строй из себя жениха, кавалер с двумя ленточками. Там харч флотский, с него тянет на танцульки, к распрекрасному полу, а тут жить приходится с трудового дня, а не всегда он важко тянет на десятичных колхозных весах.
Мать не жаловалась, святая женщина. Ей хотелось одного – чтобы Петя вернулся в семью.
– Еще один год остался, мама. Приеду домой. Я понимаю, как вам тут одной…
– А отпустят?
– Закон. Отслужил и волен собой распоряжаться.
– Только б не война. Крыши еще не везде накрыли, слезы не все выплакали…
К вечеру захлопала калитка, собирались гости. Кого мать пригласила, кого Василий. Жатву закончили быстро, можно передохнуть. Первым прихромал сосед Кузьменко, когда-то призовой джигит и гармонист, потерявший на стальном орешке – Миусе – обе ноги. Голова его успела изрядно поседеть, и залоснился ремень разукрашенного перламутром трофейного аккордеона, добытого при освобождении Ростова.
Вслед за ним пришел Михаил Тимофеевич Камышев. Был он в каракулевой папахе, в рубахе-«азиатке», подпоясан наборным из черненого серебра поясом. Боролся с годами председатель артели по станичному способу – утром кисляк, вечером печеный гарбуз, в свободную минуту пригарцовывал к полевому манежу ДОСААФа на гнедом белоноздром подорлике. Не всегда удавалось выдерживать такой режим, и тогда председатель заменял его тремя мисками борща на завтрак, обед и ужин, с соответствующим приварком. Тоже получалось неплохо.
Камышев тепло пожал обе руки старшины и долго, пристально вглядывался в него коричневатыми, с золотинкой глазами, горевшими каким-то внутренним огнем. Эти глаза, будто перешедшие со старых икон, молодили и красили Камышева, привлекали к нему.
– Не уходи от земли, Петр, – только и сказал Камышев и прошел в дом.
Бригадира Хорькова Петр знал давно и с удовольствием его встретил, обнял по-дружески.
– Ну и великолепная форма у моряков. – Хорьков заставил Петра дважды повернуться. – Кстати, познакомься: моя жена Тамара.