– Как?
– Станичного юмориста из себя разыгрывать. И зачем тебе везде иностранные слова? Своих не хватает?
– Бедно вроде без них, – так и не найдя равновесия, ответил Помазун.
– Опять шуточки. – Машенька вздохнула. – Ведь с тобой боязно как с нормальным парнем поговорить. Ты как клоун в цирке…
Помазун вздрогнул, почувствовал тайный смысл в ее намеке: «Неужели о цирке уже знают в станице? Еще прилепят прозвище – не отскоблишь».
– Могу без всякой сатиры объясниться. – Помазун поиграл кончиком насечного пояса.
– Говори…
Машенька откинулась спиной на забор, мшистый и теплый в этот прохладный час. Вслушалась – на плесах кричали проснувшиеся гуси.
– Нет ли у тебя желания, Машенька, эвакуироваться от своих полевых забот?
– Куда? – не открывая глаз и не меняя позы, спросила Маша, продумывая, к чему он клонит.
– Ясно куда. В город.
– Нет. Не хочу туда эвакуироваться. Дальше?
– Я бы на твоем месте уехал. У тебя полная семилетка.
– Что я потеряла в городе? Или что там найду?
– Учиться будешь.
– Вроде Маруси? Пломбы ставить? Непривычная. Не люблю.
– В сельхозтехникум можно, не обязательно зубы дергать. Если вы все на зубы пойдете, зубов не хватит у народонаселения.
– Придет время – пойду учиться, а сейчас не хочу.
– Отстанешь.
Машенька близко-близко вгляделась в его лицо:
– Как далеко ни отстану, а от тебя все одно на четыре метра впереди буду.
– Не уважу… Не думай…
– Уважишь, Степа.
– Ты меня еще не знаешь.
– Знаю, раскусила орешек, и зубы целые.
– Ты сама юмористка, Машенька, – мягко сказал Помазун, – с тобой тоже нельзя говорить толково. Если я шутоватый парень, то ты крайне и-диф-фе-рет-ная особа…
– Ой, ой! – Девушка всплеснула руками. – Вот на этом слове ты язык сломаешь. Оно у тебя во рту застряло. Выплюнь!
Степан обиженно отодвинулся:
– Знаю, почему остаешься. Честолюбие?
– Есть честолюбивые, а есть просто ленивые. Кто хуже?
– С обоих закуска плохая.
Машенька замолчала.
– Видишь, задумалась. Оснований для возражений – минус.
– Можно с тобой хоть раз без дураков поговорить?
– Ты меня не обижай. Ведь я тоже не огрех какой-нибудь в едином массиве. Почему ты со мной только хи-хи да ха-ха?
– Тогда слушай… Если хочешь знать, я в городе меньше пользы принесу. Некоторые из станины в город стремятся за наукой, за образованием, тем прощаю. А вот тех, кто убегает, абы убежать, не могу простить.
– Ты же знаешь причину. Вдвоем мы сейчас, не на собрании. Никто из-за палочек работать не хочет…
– Где наслушался, Степа? У нас палочка тянет.
– У нас, верно, тянет, потому у нас председатель фанатик. А другие артели?
– Ну и что? Тоже убегать стыдно, – строго сказала Машенька. – Вместо того чтобы взяться гуртом, мешочек на плечи, посемафорил на шоссе, прыгнул, как заяц, в грузовик и… куда? На все готовое. В проходную будку: пропустите новые пролетарские кадры!
– Выгодней. Так и делают.
– Выгода сама не придет, ее надо обеспечить. Чем? Своими руками. Если хочешь знать, раз зашел разговор о выгоде, мне в колхозе работать выгодней, чем в другом месте.
– Голословно. Как же так? В городе зарплата. Любви тут нету, гони монету! Месяц прошел – бухгалтерия в конверт.
– Не считал, наверное?
– Что?
– Деньги в конверте. А то бы пел не с того голоса.
– Ты считала? Какой дебет-кредит?
– В нашу пользу. – Машенька притянула Помазуна к себе за рукав рубашки, и он, сладостно ощутив прикосновение ее остреньких ноготков, ожидал от нее чего-то необычного, может быть даже пламенного поцелуя.
– Чудик ты, Степа, – продолжала Машенька. – Не знаю, как у других, а мне выдали уже аванс и дополнительно за урожайность двадцать четыре центнера зерна. По свекле получу сахаром. Получила мануфактуры тридцать метров, трикотаж, мыло… Вот это платьице на поле выросло! А эти полусапожки – на шелковице. Деньгами выдали около двух тысяч, и еще причитается… Что тебе говорить: подумаешь – задаюсь…
– Ишь ты, обоюдоострая какая! – Помазун не мог скрыть своего восхищения. – Такая и муженька прокормит.
– Нет, не стану! Если окажется дармоед, выгоню! Ты со мной говори, как… как… с товарищем. Теперь наша степь не просто Сечевая, а бывшая Сечевая. – Машенька встала и пошла от него.
– Куда же ты?
Остановилась, спросила:
– Чего еще?
– Я… я сегодня пилу продал, чтобы с тобой встретиться. А ты… – бессвязно забормотал Помазун.
– Приходи ко мне, выдашь расписку – оплачу твою пилу. – Девушка вспыхнула. – Не стыдно тебе?
– Пилу, верно, продал, – невразумительно забормотал Помазун. понявший, что совершил оплошность.
– Да! Эх ты, купец! А я думала – джигит. Когда казаки на войну уходили, мы тогда еще детьми были… Мечтали, представляли себе, как воюют наши станичники у Кириченко и Плиева. Закрою, бывало, глаза и вижу: летят верхоконные, знамена – крылья, враги вповалку, а шашки как молнии. Иностранные города падают будто под копытами, те города, какие мы в школе по книжкам учили…
– Так и было. – Помазун гордо схватился за свой усик. – Точно так! Угадала…
– Нет! О тебе, Степа, не угадала, – грустно и задумчиво, будто разговаривая сама с собой, ответила девушка. – Маячишь на своем кабардинце по степи, как будяк нескошенный, или на мотоцикле, как циркач какой. Все работают, на себя не любуются, перед другими не красуются. Возьмем хотя бы нас, девчат. Отгуляем вечерок, а потом полусапожки с ног да босиком в поле, чтобы зорьки побольше прихватить и полусапожки в целости сохранить до другой вечерки. А ты меня честолюбием укоряешь. Вот и не прав ты. – Машенька тряхнула волосами. – Пока, Степан!
Помазун крепко схватил Машеньку за руку:
– Подожди! А если оправдаюсь перед тобой?
– Посмотрим, не загадывай.
– Тогда иди, жестокая ты душа! Толкнула ты меня туда, от чего сама отказываешься. – Помазун, не оглядываясь, зашагал в другую сторону.
Маша посмотрела ему вслед, подавила вздох и побрела домой, чувствуя страшную усталость. Зачем она так безжалостно отчитывала его? Человек он веселый, может быть, с ним лучше будет, чем с другим, правильным и строгим. Не всякое его слово нужно низать на шнур, как табачный лист. Не может же он заставить ее подчиниться своему диковатому нраву! Найдутся и у него силы. Справиться можно, и легко, если человек действительно любит.
– Степа! Степа! – Машенька покричала, но Помазуна и след простыл. Оставшись наедине с собой, она растерянно опустила руки и заплакала.
А через час по дороге, окрашенной бронзовыми тонами рассвета, мчался Помазун на своем мотоцикле. Горючего в бачке хватит до самого города…
X
– Смотался Помазун, и ладно, чего ты его жалеешь, Иван Сергеевич? – в сердцах говорил Камышев. – Помазун в артели, как песок в тесте, только на зубах скрипел. Дурной пример сбег, и ладно. Пускай валит к чертям собачьим куда хочет, в цирк так в цирк. Не буду я его неволить, полный расчет оформим и паспорт…
Латышев барабанил пальцами по стеклу и передергивал плечами, не соглашаясь с председателем артели.
Петр, заставший только конец горячего спора, пристроился в уголке за фикусом и наблюдал оттуда словесный поединок Камышева и парторга. Михаил Тимофеевич своей властью, без правления отстранил Помазуна от конефермы и теперь отказывается «бороться за трудоспособное лицо». Латышев спокойненько подпускал по шпилечке, выщупывая слабые места председателя.
«Этот подкует, – думал Архипенко, – вежливенько, тенорком, не повышая голоса. И, поглядишь, даже без молотка, голой ладошкой. Ну если и шлепнет этой самой ладошкой, то окажется пожестче кувалды. Конечно, такой контроль при Камышеве как воздух нужен, чтобы его в сторону не повело, а если по-здравому разобраться, Камышев не тот конь, которого надо ковать на все четыре, да еще и затрензелевать. Сойдутся когда-нибудь на кругу эти два петуха, поклюют они друг у друга гребешки».