– Когда же ты успел? – спросил Петр, пожимая поданную лодочкой, негнущуюся и крепкую руку Тамары, женщины редкой, но какой-то холодной красоты.
– Женился, Петька. А как – люди расскажут.
Тамара улыбнулась уголками накрашенных губ и, важно ступая, повела своего мужа.
– Видишь, какую кралю Хорек себе отхватил? Здорово, старшина!
Перра тискал в объятиях Степан Помазун, неисправимый холостяк и отчаянный наездник, побывавший на всех ступенях колхозной иерархической лестницы, от конюха и до члена правления. А ныне работал бригадиром. Вел Степан своеобразную жизнь весельчака и гуляки, но умел и работать, если захочет. Тогда он мог быку рога свернуть.
– Да, Петька, если хочешь доброго совета послушать, не спеши к нашему артельному котлу. Позагорай, насколько шкурки хватит, на своем Черном море. Здесь бескозырку сменишь на картуз, фланелевку с воротничком на телогрейку… – бесовски подмаргивая и покручивая то один, то другой усик, сыпал Помазун. Хотел и еще что-то добавить в таком же роде, но появившийся об руку с женой парторг Латышев помешал ему. – Ретируюсь, братуха, добеседуем в другом окружении, – сказал Помазун и подхватил за тонкую талию красивенькую, огневую девчину Машеньку Татарченко. Петр знал ее как самую задушевную подругу Маруси.
Латышев с достоинством представился Петру, познакомил со своей женой, по-видимому милейшей и доброй, но стеснительной женщиной.
– Вы извините, – сказал Латышев, – нас-то более или менее официально никто и не приглашал. Михаил Тимофеевич попросил зайти. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, товарищ Архипенко?
– Заходите, заходите, у нас все по-простому, – приветливо приглашал Петр, чувствуя по замысловатому строю фраз и обращению «товарищ», что имеет дело не с рядовым человеком.
Если говорить откровенно, Петра меньше всего интересовали и Хорьков с его супругой, и Помазун, и даже этот пока малоизвестный ему Латышев. Он поджидал Марусю. Что-то все темнили, скрывали от него, отделывались недомолвками, а Василий с первых же минут начал придираться и глядеть на него исподлобья, со значением. Уже заиграл на аккордеоне Кузьменко, и на улицу из раскрытых окон покатились «Дунайские волны». Собирались у двора парубки и девчата, открыли первый тур «пыльного вальса», мимо пронеслась в белом платье курносенькая, как хрюшка, и такая же маленькая и сытенькая Саня Павленко, прошагал бородатый Ефим Кривоцуп с ведерным жбаном браги. А Маруси все не было. Прибежала Ксюша, увлекла брата за собой. Петр присел рядом с Саней Павленко, положил ей на тарелку два помидора и жареного окунька.
Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».
– Не шуми так, Ефим. – Камышев прикрыл уши. – Все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.
– Обскачет, – соглашался Кривоцуп, – только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?
– Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.
– Управлять надо, без узды не пускать! – требовал Кривоцуп резким голосом: он умел загораться даже из-за пустяков.
Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.
– Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…
Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из-под незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.
Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались – это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что – черта лысого – признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает» – так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котлиревским и Чепигой.
Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.
– Все по блокнотам, – буркнул Хорьков.
– Не мешает, – сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. – Не всегда памяти доверяй.
– Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.
Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, – знает; почем там литр молока – тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.
Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, – догадался Петр. – Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».
Маруся села в другом конце стола, потупилась и не притронулась к еде. Но мать издали поклонилась всем и глазами улыбнулась Петру, как бы говоря: «Ничего, все бывает, перемелется – мука будет».
Петр старался ничем не выдавать своего тревожного настроения и подчеркнуто любезно разговаривал со своей случайной соседкой. Молодая воодушевленность и общительность Сани Павленко помогли Петру понемногу овладеть собой. «Ишь ты, какая пухленькая, веселая девчонка, – подумал Петр о соседке, – сколько бы по тебе сохло морячков, пропиши тебя на жительство в Севастополе! Но разве сравнить эту пампушечку с ямочками и родинками с Марусей? И чего она не глядит на меня, и почему такая бледная, будто меловая?»
За столом становилось шумней и бестолковей.
– Латышев! – громко крикнул Хорьков. – Довольно тебе угнетать человечество своим образованием! Я так понимаю – образование показывать не нужно, оно само по себе видно…
Латышев густо покраснел, ответил солидно:
– Есть люди, которые гордятся своей серостью, считают ее социально необходимым признаком зрелости.
– Вот за что люблю нашего Латышева! – воскликнул Помазун. – Уж если он выдаст аванс, то строго на научной базе. Так даст, что перед очами люминация вспыхивает…
– Иллюминация, – поправил Латышев. – Если говоришь незнакомые слова, научись, Степан, произносить их правильно.
– Тебя, Латышев, и рукой не возьмешь, и языком не лизнешь. Упал ты в наш колхоз, как перец в компот.
– Что же мне теперь, в леденец превратиться? Леденец каждому нравится.
Кузьменко вытер губы, кивнул головой хозяйке и заиграл какую-то песенку из кинофильма.
Снова зашумели, застучали стаканами. Камышев пересел к Петру.
– Ты чего-то скучный. Не пьешь, мало ешь, только хлебные шарики катаешь.
– Разве? А я и не заметил, Михаил Тимофеевич.
Тогда Камышев взял из-под пальцев Петра шарик и помял его, искоса приглядываясь к смущенному лицу моряка.