— Если они будут достойны этого, я первый пример подам. Ясек, огоньку!
Поскольку Ясека рядом не было, прикурить дал ему Макс. Он присоединился к ксендзу и Зайончковскому, но их разговор не доходил до его сознания. Он смотрел на Анку, которая шла впереди с Каролем, и, напрягая слух, пытался уловить, о чем они беседуют вполголоса.
— Вы не забудете зайти к Высоцкой? — Ее тихий голос звучал просительно.
— Завтра же зайду. Она в самом деле ваша родственница?
— Да, и надеюсь, скоро будет вашей.
Некоторое время они шли молча.
Ксендз с Зайончковским продолжали спорить, а пан Адам распевал во все горло.
Гей, мазуры с горки мчатся,
В окошко стучатся;
Отвори, девица,
Коням дай напиться! —
разносилось далеко вокруг.
— Вы скоро приедете?
— Затрудняюсь сказать. У меня столько дел, что не знаю, за что сперва приняться.
— У вас теперь для меня совсем не остается времени. Совсем не остается… — тише и еще печальней прибавила она и провела рукой по незрелым ржаным колосьям, которые, колыхаясь, склонялись к ее ногам и кропили их росой.
— Спроси у Макса, есть ли у меня хоть один свободный час в день? С пяти утра и до поздней ночи я на ногах. Ты ведешь себя совсем как маленькая, Анка! Ну посмотри на меня!
Она подняла на него печальные глаза, и губы у нее нервно подергивались.
— Приеду через две недели, хорошо? — сказал он, чтобы ее утешить.
— Ладно, но, если это в ущерб делам, не приезжай. Потерплю, не в первый раз…
— Но в последний. Этот месяц пролетит быстро, а потом…
— А потом?
— Потом мы будем вместе. Что, деточка, тебе немного страшно? — с нежностью прошептал он.
— Нет, нет! Ведь я буду с тобой… с вами, — краснея, поправилась она с такой милой улыбкой, что ему захотелось расцеловать ее.
А она замолчала, мечтательным, обращенным в себя взором блуждая по просторам полей. Как по широко разлившейся воде ветер гнал темно-серые волны, воронками завивал рожь, и она то пригибалась к земле, то поднималась снова. А волны бежали к лежавшей под паром земле, откатывались назад, с шелестом обрушивались на дорогу, словно силясь снести эту преграду и слиться с низкой еще пшеницей, которая блестела и переливалась, как подернутое золотой рябью огромное озеро.
Они подходили к шоссе, и пан Адам прикрикнул на Валюся:
— А ну, пошевеливайся, бездельник!
— Я и так взмок!
— Уже? — прошептала Анка, увидев ожидавший на дороге экипаж.
— Жалко, что время пролетело так быстро, — сказал Макс.
— Посмотрите, какая красота! Господь Бог воистину щедро украсил землю! — воскликнул ксендз, указывая на озаренные закатными лучами поля.
Огромное пурпурное солнце опускалось по перламутровому небу за лес, подергивая поля красновато-лиловой дымкой.
Как ярко начищенные медные щиты, блестели в низинах пруды, текущая на восток извилистая речка на фоне зеленых лугов казалась синей муаровой лентой, отливающей червонным золотом.
— Да, очень красиво! Только вот любоваться некогда.
— Ничего не поделаешь. Езжайте с Богом! Дайте-ка я вас поцелую, мальчики! Пан Баум… пан Макс, мы полюбили вас, как родного.
— Очень приятно. Признаться, в жизни не встречал я таких милых людей. Сердечно благодарю за гостеприимство и прошу не забывать Макса Баума!..
— Солидная фирма… Отпускает товар с шестимесячным кредитом, — с насмешкой сказал Кароль и стал со всеми прощаться.
Макс замолчал и назло Каролю раз десять подносил к губам то одну, то другую Анкину руку, расцеловал в обе щеки пана Адама, приложился к руке ксендза, и это так растрогало старика, что он обнял его за шею, чмокнул и перекрестил.
Лошади с места тронулись рысью.
Анка, стоя на пригорке, махала им платком.
А пан Адам напевал какой-то бравурный марш.
Макс смотрел на светлый силуэт Анки, пока он не скрылся из вида, и, повернувшись к Каролю, сердито сказал:
— Вечно ты меня на посмешище выставляешь.
— Чтобы ты немного протрезвился. Не люблю, когда упиваются моим вином и вдобавок еще в моем же доме.
Оба замолчали.
II
— Блюменфельд, в воскресенье играли у Малиновского?
— Играли. Сейчас расскажу, — вполголоса отвечал тот, подходя к окошку, чтобы обслужить клиента.
Стах Вильчек лениво потянулся и вышел на улицу.
На Пиотрковской, как всегда, было шумно; огромные товарные платформы громыхали по мостовой, и в конторе дребезжали стеклянные перегородки, забранные медной сеткой, с прорезями для окошек, у которых теснился народ.
Вильчек равнодушно посмотрел на строительные леса, опоясывающие дом напротив, на запрудившую тротуар толпу и вернулся к своему столу, мимоходом скользнув взглядом по склоненным головам конторских служащих, — в тесном пространстве между стеной и стеклянной перегородкой, их было десятка полтора, отделенных друг от друга невысокими деревянными барьерами.
— А что вы играли? — снова спросил он у Блюменфельда; тот худыми, нервными пальцами приглаживал рыжие волосы, глядя голубыми глазами на еврея, который вертелся во все стороны посреди конторы.
— Касса направо! — крикнул он, высовываясь из окошка. — Первую часть сонаты Cis-moll Бетховена. Пожалуй, так хорошо у нас еще никогда не получалось. Малиновский был…
— Блюменфельд, счет Эйхнера и Переца! — послышалось с другого конца конторы.
— Четыре, семнадцать, пять. Задолженность шесть тысяч, — перелистав скоросшиватель, быстро ответил он и продолжал: — Потом репетировали мое сочинение, которое я недавно закончил.
— Что это, полька, вальс?
— При чем тут польки и вальсы! Я не сочиняю музыку для шарманщиков и танцулек! — возмутился он.
— Значит, опера? — ироническим тоном спросил Вильчек.
— Нет, нет! По форме есть некоторое сходство с сонатой, хотя это не соната. Первая часть — впечатление, навеянное молкнущим, постепенно засыпающим городом. Понимаешь, глубокая тишина, нарушаемая едва уловимыми звуками, — их передают скрипки, — и на этом фоне флейта выводит щемяще-грустную мелодию, в ней словно слышатся стоны бездомных людей, замерзающих деревьев, изработавшихся машин, животных, которых завтра погонят на бойню.
И он стал тихо напевать.
— Блюменфельд, к телефону!
Он вскочил со своего места, а когда вернулся, у окошка его ждали два клиента.
Потом он записывал что-то в гроссбух и при этом бессознательно выстукивал пальцами мелодию.
— И долго вы сочиняли?
— Около года. Приходи в воскресенье, услышишь все три части. Я отдал бы два года жизни, чтобы услышать свое сочинение в исполнении хорошего оркестра. Да что там, полжизни бы не пожалел! — прибавил он, облокачиваясь на стол и глядя отсутствующим, невидящим взглядом на черневшие в окошках головы своих товарищей.
Вильчек принялся за работу. Служащие тихо разговаривали между собой, перебрасывались шутками, иногда раздавался взрыв смеха, но стоило хлопнуть входной двери или зазвонить телефону, и они тотчас замолкали. Звякали стаканы: между делом и болтовней пили чай, — в углу конторы на газе кипел чайник.
— Still[48], господа, старик приехал! — раздался предостерегающий голос.
Воцарилась тишина; все смотрели, как из экипажа вылез Гросглик и, стоя перед конторой, разговаривал с каким-то евреем.
— Кугельман, просите сегодня отпуск: старик смеется, значит, в хорошем настроении, — шепнул Вильчек своему соседу.
— Я вчера говорил с ним, он сказал: после баланса.
— Пан Штейман, напомните ему о наградных.
— Чтоб он сдох, этот черный собака.
Раздался тихий смех, который тотчас оборвался: в контору входил Гросглик.
Во всех окошках показались почтительно кланявшиеся головы, и в конторе наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь шипением кипящего чайника.