После случившегося у него пожара он построил собственную фабрику на тысячу рабочих. Тогда он уже твердо стоял на ногах.
А счастье сопутствовало ему неотступно — десятки, сотни тысяч, миллионы поплыли в его кассы отовсюду: из господских усадеб, из крестьянских хат, из тонувших в грязи местечек, из столиц, из степей, с далеких гор, плыли все более широкими потоками, и Шая рос и крепнул.
Другие теряли состояния, умирали, терпели крах из-за житейских бед и поражений, но Шая стоял прочно — старые фабричные корпуса один за другим горели, на их месте вырастали новые, более внушительные, и с еще большей жадностью высасывали соки из земли, глотали людей, мозги, конкурентов и перерабатывали все это в миллионы для Шаи.
Но Бухольц всегда был сильнее, его Шая не мог перегнать.
По мере того как Шая рос, все мучительней становилось его желание победить Бухольца; каждый рубль, заработанный соперником, Шая считал украденным, отнятым у него, он жил химерической надеждой, что все же перегонит Бухольца, перегонит всех, что придет время и он будет возвышаться над Лодзью, как могучая труба главного машинного отделения его фабрики, гигантский силуэт которой чернел за темным окном, — что он станет королем Лодзи.
Но Бухольц все равно был первым, с ним считалось общественное мнение, его слово было на вес золота, у него искали совета и поддержки во многих важных делах, его товары славились своей маркой, он был окружен почетом, между тем как к Шае люди, ничуть не уступавшие ему в мошенничествах, относились с презрением и ненавистью.
Шая не мог этого понять, ему казалось, что Бухольц отбирает у него не только деньги, но вообще все, что ему дорого, отбирает у него честь властвовать над этим скопищем фабричных труб.
И за это Шая ненавидел его еще сильнее.
Расхаживая по темному кабинету, он смотрел в окно на фабрики, на дома для рабочих, светившиеся, как фонари. Вдруг он остановился, надел очки и устремил взгляд на четвертый этаж дома, стоявшего напротив его дворца, — там в трех ярко освещенных окнах мелькали силуэты людей.
Шая открыл форточку и прислушался.
Тоненький голосок скрипки выводил сентиментальный вальс, ему жалобно вторила виолончель, временами музыка затихала, и тогда шум голосов, громкий смех, звон стаканов и тарелок оглашали тихую улицу.
Там веселились вовсю.
Шая нажал на кнопку электрического звонка.
— Кто там живет? — резко спросил он, указывая лакею на окна.
— Сейчас выясню, милостивый пан.
«Я болен, а они веселятся! На какие деньги веселятся? Откуда у них деньги на веселье?» — с раздражением думал Шая, не в силах оторвать взгляд от окон.
— Дом Е, четвертый этаж, пятьдесят шестая квартира, живет там Эрнест Рамиш, мастер из пятого ткацкого цеха, — быстро доложил лакей.
— Хорошо, пойдешь и скажешь, чтобы они перестали играть, потому что я не могу уснуть, я не желаю, чтобы они развлекались. Вели заложить коляску. Да, наверно, Эрнест Рамиш получает слишком много, раз у него есть деньги на развлечения, — повторял Шая, вбивая себе в память это имя.
VIII
— Сейчас приеду. До свиданья! — со злостью ответил Боровецкий и положил трубку. (Это Люция просила его немедленно приехать в рощу Мильша, у нее, мол, чрезвычайно важное дело.)
— В такое время ехать в рощу! Сумасшедшая, ей-Богу! — досадливо шептал он.
С шести утра он был в конторе, не имея ни минуты свободной, — бегал на фабрику проследить за печатанием новых рисунков, ездил в главную контору по поводу злоупотреблений, которые обнаружил Бухольц на главном складе, всюду побывал, много писал, дал тысячи советов, тысячи дел бурлили в его мозгу, тысячи людей ждали его распоряжений, сотни машин нуждались в его указаниях; он спорил с Бухольцем, к тому же был в нервном напряжении из-за того, что уже несколько дней ждал телеграмму от Морица с сообщением, в какой цене хлопок; он был донельзя утомлен работой, этим ужасным ежедневным ярмом, которое он, выручая Кнолля, надел на свою шею, был ошеломлен масштабами и количеством дел, которые ему приходилось вести, а тут еще эта сумасшедшая зовет его куда-то за город на свидание.
Его раздражение все усиливалось.
Сегодня у него не было времени даже выпить чаю — Бухольц, хотя и больной, приказал нести себя в кресле в контору, во все вмешивался, кричал на всех и только сеял страх и смятение среди служащих.
— Пан Боровецкий, — позвал он, сидя с укутанными ногами, в потертой фетровой шляпе и с палкой на коленях. — Позвоните, пожалуйста, Максу, чтобы он ни на один рубль не давал товару Мильнеру в Варшаве. Мильнер брал у нас в кредит и уже слишком много задолжал, а у меня как раз есть известие, что он очень быстро движется к краху.
Боровецкий позвонил и принялся просматривать длинные колонки цифр.
— Пан Горн! Проверьте, пожалуйста, этот фрахт, тут есть ошибка, железная дорога взяла лишнее, они должны были посчитать тарифы по другому номеру, — кричал он Горну, который уже несколько дней, а точнее с воскресенья, был по желанию Бухольца переведен из конторы при печатном и белильном цехах в личную контору Бухольца.
Горн, очень бледный, с глазами, красными от усталости и бессонницы, машинально подсчитывал, шепча синими губами, цифры, колонки которых плясали перед его глазами, будто хлопья сажи. То и дело зевая, он с тоской поглядывал на часы, дожидаясь полудня.
— Той бабе, которой вы протежируете, пусть выдадут двести рублей — и пусть идет их пропивать. Да она вся со своими щенками и пятидесяти не стоит!
— Значит, юридический отдел уладил это дело?
— Да, и она должна нам выдать официальную расписку. Бауэр, проследите за этим делом, надо же с ним наконец покончить, а то кто-нибудь еще подговорит эту бабу, чтобы она подала на нас в суд.
Горн опустил голову пониже, скрывая злорадную, торжествующую усмешку.
— Пан президент, лошади у вас дома?
— Если вам надо, возьмите, и вообще берите их, когда только потребуется. Сейчас позвоню в конюшню. Подтолкни, болван! — крикнул он лакею, и тот подтолкнул кресло к внутреннему фабричному телефону.
— Конюшня! — резко закричал Бухольц. — Побыстрее коляску к дворцу. И когда пан Боровецкий потребует лошадей — сразу приезжать! Говорит Бухольц, дуреха! — крикнул он, отвечая телефонистке, спросившей, кто говорит.
Лакей подвез его обратно к столу и стал рядом.
— Пан Горн, сядьте поближе, я вам подиктую. Да быстрей шевелитесь, когда я с вами говорю! — со злостью воскликнул старик.
Горн только прикусил губу, сел и стал писать под диктовку — Бухольц быстро произносил одну фразу за другой, не переставая заниматься другими делами, то и дело покрикивая:
— Не спите, пан Горн! Я вам плачу не за сон. — И громко стучал палкой об пол.
Горна это ужасно раздражало, и вообще он в этот день был так расстроен, что с трудом сдерживался, внутри у него все кипело.
Зазвонил телефон.
— Барон Оскар Мейер спрашивает, застанет ли он через полчаса пана президента?
— Скажите ему, пан Боровецкий, что я никого не принимаю, лежу в постели.
Кароль передал ответ и прислушался.
— Чего он еще хочет?
— Говорит, что у него важное личное дело.
— Я никого не принимаю! — вскричал Бухольц. — У барона Оскара Мейера может быть важное дело к моей собаке, но не ко мне. Болван! Хам! — бросал он в перерывах между диктуемыми фразами.
Он терпеть не мог Мейера и во всеуслышание издевался над баронством, которое купил себе в Германии Мейер, бывший его рабочий-ткач, а ныне фабрикант шерстяных изделий, ворочавший миллионами.
— Побыстрей, пан Горн! — со злостью крикнул он.
— А я обеими руками писать не умею.
— Как это понимать?
— А так, что я не могу писать быстрей, чем пишу.
Бухольц продолжил диктовку, но уже несколько медленнее, потому что Горн, будто назло, еле-еле двигал пером и все более гневно хмурил брови.
В конторе стало совсем тихо.
Боровецкий, в пальто, стоял у окна и с нетерпением поджидал лошадей.