— Ты говоришь совсем как Мориц, — недовольно сказал Макс.
— Мальчики, судари любезные, обождите! Скачете, как олени, а я гонюсь за вами, аж запыхался! — кричал ксендз и, подобрав сутану, поспешал за ними.
Дальше они шли вместе, но всю дорогу молчали.
Ксендз печально вздыхал, устремляя в пространство меланхолический взор. Он расстроился, побывав у отца Либерата.
На крыльце куровского дома они застали Зайончковского, который что-то торопливо рассказывал Анке.
— Явился басурманин! — прошептал ксендз. — Как поживаешь, сударь? Ты что, дорогу в костел забыл, а?
— Не начинайте ссоры, я и так зол, — недовольно проворчал шляхтич.
— Пса за хвост укуси, а на меня нечего фыркать!
— Господи Иисусе! Провалиться мне на этом месте, если я первый начал! — всплеснув руками, вскричал Зайончковский.
— Ну, будет, будет! Дай я тебя поцелую.
— Господа, прошу к столу, — позвала Анка.
— Вот с этого и надо было начинать. А то вечно вы цепляетесь.
Они расцеловались и совершенно примиренные уселись рядышком за стол. Обед проходил в молчании; погрустневшая Анка не спускала глаз с Кароля, а он не проронил ни слова. Макс наблюдал за обоими, даже пан Адам на этот раз почти не разговаривал, ксендз же с Зайончковским были поглощены едой.
— В последний раз в Курове обедаем в такой компании, — печально заметил старик Боровецкий.
— А кто нам в Лодзи мешает обедать в таком же составе? Надеюсь, ксендз Шимон и пан Зайончковский и там будут навещать нас, — сказал Кароль.
— А то как же! Оба приедем. Фабрику освящу твою, сударь. Ибо кто Бога не забывает, того и Бог не оставляет. Потом обвенчаю вас, а там и детишек ваших придет черед крестить. Анка, Анка! — позвал развеселившийся ксендз. — Застыдилась и убежала, а сама небось ждет-не дождется свадьбы!
— Не смущайте девушку, отец Шимон.
— Э, сударь! Пусти козла в огород, он небось не постесняется капусту есть, вот и девушки так же. Ясек, набей-ка трубку!
— Кароль, выйдите, пожалуйста, на крыльцо. С вами Соха хочет поговорить.
— Соха? Этот ваш протеже, которого я пристроил у Бухольца?
— Да. Он с женой пришел.
— Анка, ты почему так смутилась? — спрашивал он, идя следом за ней.
— Нехороший, — прошептала она, отворачиваясь.
Он обнял ее и, понизив голос, спросил:
— Очень нехороший, да? Ну, скажи, Анка, очень нехороший?
— Очень нехороший, очень недобрый и…
— И? — спросил он и, запрокидывая ей голову, поцеловал опущенные веки.
— И очень любимый, — прошептала она и, освобождаясь от объятий, вышла на крыльцо, перед которым стоял Соха с женой.
Кароль не сразу узнал их — так они изменились.
Вместо белого полукафтана на Сохе был черный, закапанный воском сюртук, сапоги и черные коротковатые брюки навыпуск, картуз, а на грязной шее — съехавший набок целлулоидовый воротничок.
Он отпустил бороду и баки, которые жесткой щетиной покрывали щеки до самых ушей, а над ними топорщились стриженые, напомаженные волосы.
На осунувшемся пожелтевшем и каком-то помятом лице только глаза были все такие же голубые и простодушные.
И поклонился он Каролю в пояс, как прежде.
— Вас просто узнать невозможно! Выглядите как заправский фабричный рабочий.
— С кем поведешься, от того и наберешься.
— Вы у Бухольца работаете?
— Работать-то он работает, пан директор, да только…
— Молчи, баба, я сам скажу, — с важностью сказал Соха. — Гуторили в Лодзи наши мужики, будто у вельможного пана скоро фабрика откроется… Вот покумекали мы с бабой и…
— И пришли просить вельможного пана директора, барина нашего милостивого, взять нас к себе, потому как завсегда…
— Молчи, жена! Потому как у своих завсегда повадней работать. Я и в красильне, и в леппретурной работать могу, и в машине малость толк понимаю. Но кабы вельможному пану конюх понадобился, мы бы с полным нашим удовольствием… уж больно я по скотине скучаю.
— За лошадьми он умеет ходить, это и барышня скажет, потому как…
— Заткнись! — прикрикнул Соха на жену. — Потому как привык к лошадям и без них тошно мне…
— И фабричная жизнь не по нем… Вонь эта…
— От этой вони грудь болит и все время блевать хочется, а иной раз в глазах аж потемнеет, словно бы цепом по башке огрели. Вельможный пан, барин наш милостивый!.. воскликнул он и, расчувствовавшись, припал к ногам Кароля.
— Сироты мы бедные! Барышня, попросите и вы за нас, горемычных, сквозь слезы причитала женщина, целуя обоим руки и кланяясь до земли.
— На Ивана Купалу приходите, тогда и потолкуем… Ну ладно, так и быть, возьму вас конюхом.
— Как они переменились! — прошептала Анка, глядя на жену Сохи.
Вместо домотканой юбки и прочей деревенской одежды она вырядилась в голубое ситцевое платье с красным облегающим лифом, из которого так и выпирали ее большие груди; в руке держала большой оранжевый зонтик; завязанный под подбородком желтый платок и дешевая металлическая брошка у ворота довершали туалет.
— Да, три-четыре месяца в Лодзи — и изменились до неузнаваемости.
— Нет, Кароль, изменилась у них только одежда. Дай им сейчас моргов десять земли, и через неделю и следа городской жизни не останется.
Они вернулись в столовую в самый разгар ссоры между ксендзом и паном Адамом.
— Гёргей[47] — изменник! Изменник с лысины до пят! Мерзавец, сукин сын, подлец! — кричал старик Боровецкий и колотил ногой по подножке кресла.
— Нет, сударь, не изменник, а человек, который видит дальше собственного носа. Он Венгрию спас.
— Предал, как Иуда.
— Та-та-та! Для вас благоразумные люди всегда или изменники, или Иуды. А что ему оставалось делать, как не спасать то, что еще можно спасти.
— Сражаться до последней капли крови, пока хоть один солдат жив.
— Не было у него солдат: вы к тому времени деру дали. Ясек, сорванец, огоньку, трубка погасла!
— Что, что? Это мы-то дали деру? Побойтесь Бога, что вы городите? Мы — удрали?! Когда это было? — кричал пан Адам, привстав с кресла.
Лицо у него побагровело от возмущения, глаза метали молнии, голос срывался, зубы выбивали дробь. И даже успокоившись немного, он не мог удержать в дрожащих руках чашку, и кофе выплескивалось на сюртук и манишку.
Между тем Кароль и Макс удалились, чтобы собраться в дорогу, а они продолжали отчаянно спорить.
Зайончковский поддерживал пана Адама. Он ударял кулаком по столу, вскакивал с места и бегал по комнате в поисках шапки, потом снова садился, но ксендз не сдавался; он говорил все тише, все чаще приказывал Ясеку дать прикурить и все чаще колотил чубуком об пол, что служило у него признаком крайней степени раздражения.
Спор был прерван Карчмареком. Сначала на крыльце послышалось громкое шарканье, шмыганье носом, а потом он вошел в комнату, поставил в угол кнут и, потерев руки, степенно со всеми поздоровался.
— К обеду вы опоздали, но выпейте с нами кофейку.
— Покорно благодарим. Я уже отобедал, а от кофею не откажусь.
Он сел рядом с паном Адамом, вытер полой сюртука потное лицо и стал обмахиваться фуляровым платком.
— Ну и жарынь нынче! Гроза будет, потому как скот на выгоне беспокоится. А кофий-то горячий?
— Прямо кипяток, — сказала Анка, пододвигая к нему чашку и сахарницу.
— Холодный кофе все одно что сломанное кнутовище: грош ему цена.
— Вы, я вижу, большой знаток по части кофе.
— Да ведь все время приходится эту дрянь пить! Сделку ли заключаешь или так просто беседуешь, лучше черного кофе ничего нет, а если еще рюмочку коньяку добавить, то и совсем хорошо.
Анка принесла коньяк.
Карчмарек полчашки кофе долил доверху коньяком и, прикусывая сахар, стал медленно пить, одновременно оглядывая присутствующих.
— Добрый день! Вот уж никак не ожидал встретить вас тут, — входя в комнату, сказал Кароль.
— Ты знаком с паном Карчмареком? — спросил старик Боровецкий.