— И никто тебя, больного, не развлекал?
— Ты угадал, и признаюсь тебе откровенно, что вы порой бываете удивительно забавны.
— Полезно об этом знать, от имени всех я должен поблагодарить тебя за откровенность.
— О, не быть откровенным так трудно! — воскликнул Куровский с комической интонацией, и оба, переглянувшись, улыбнулись и умолкли.
Куровский ушел в соседнюю комнату и через минуту возвратился. Кароль все смотрел на него, испытывая необычную потребность говорить, высказаться хотя бы намеками, но молчал — холодное лицо приятеля, едкая ирония его взгляда заставляли Кароля замкнуться, сосредоточиться на своих мыслях и сдерживать рвущиеся из уст признания.
— Как с твоей фабрикой? — спросил немного погодя Куровский.
— Дело обстоит так, как я сообщал тебе в последнем письме. Через неделю приедет Мориц, и мы примемся за работу.
— Я забыл тебе сказать, что видел в Варшаве панну Анку.
— Я даже не знал, что она там будет.
— Зачем ей было тебя извещать! Ты хочешь, чтобы для барышень весь мир ограничивался женихом?
— Мне казалось, что именно женихом он и должен ограничиться.
— Если нет любовников. А почему ты себя не ограничиваешь?
— Забавный вопрос! Ты, видно, приверженец идей Бьернстьерне Бьернсона?[37] Вряд ли это по вкусу твоей любовнице.
— Аааа! — зевнул Куровский. — Мы говорим о вещах, которые меня ну нисколечко не касаются.
— Сегодня?
— А может, и завтра так будет, — небрежно заключил Куровский и вызвал звонком гарсона, которому наказал никого к себе не пускать и принести меню ужина.
Кароль сонно потянулся, откинул голову на спинку кресла.
— Может, попросить занести кровать?
— Спасибо, я сейчас пойду домой. Что-то я заскучал и такая мерзкая апатия одолела, час от часу слабею.
— Прикажи своему слуге надавать тебе оплеух, это тебя взбодрит; средство радикальнейшее, а апатия — самый страшный враг жизни.
— Ты мне не написал, согласен ли предоставить кредит.
— Предоставлю. Но почему, скажи на милость, ты не сообщил, что идешь ко мне по делу, — я бы тебе ответил, что делами занимаюсь в конторе, а здесь принимаю только друзей.
— Извини, я спросил невзначай. Ты не удивляйся, я поглощен мыслями о фабрике. Хотелось бы поскорее увидеть ее в действии.
— Тебе так нужны деньги?
— Не столько они, сколько независимость.
— Независимость есть только у бедняков, но даже миллиардеры ее лишены. Человек, имеющий рубль, он уже раб собственного рубля.
— Парадокс!
— Подумай, и ты убедишься, что я прав.
— Возможно, но, во всяком случае, я предпочитаю быть зависим так, как Бухольц, от собственных миллионов, чем от первого попавшегося разбогатевшего мужика.
— Это другой взгляд, скорее практический, но если смотреть шире, то мы увидим, что независимость вообще — это абсолютный миф, а независимость конкретная, независимость людей богатых — это рабство. Ведь такие люди, как Кнолль, Бухольц, Шая, Мюллер и сотни других, самые жалкие рабы собственных фабрик, несамостоятельные механизмы, и ничего больше! Ты же знаешь жизнь фабрикантов и жизнь фабрик, знаешь не хуже меня.
Подумай, какая удивительная комбинация возникла теперь в мире: человек покорил силы природы, открыл новые виды энергии — и попал в тенета этих сил. Человек создал машину, а машина сделала его своим рабом: машина будет развиваться и набирать силу до бесконечности и наравне с этим будет расти и усугубляться рабство человека. Voilà![38] Победа всегда обходится дороже, чем поражение! Поразмысли над этим.
— Не хочу, потому что я бы пришел к совершенно другим выводам.
— А у меня уже есть готовые, могу изложить хоть сейчас, и будут они столь же логичны.
— Меня одно удивляет: почему ты сам так охотно пошел в рабство к своей фабрике?
— Откуда ты знаешь? Почему ты не допускаешь мысли о необходимости, о железной необходимости, об отвратительном принуждении?
Куровский говорил быстро, и в тоне его слышалась злость, пробужденная неприятными воспоминаниями.
— Ты непоследователен. Если бы я так думал и смотрел на мир с такой точки зрения, я бы ничего не сделал. К чему тогда трудиться?
— Чтобы иметь деньги, много денег, столько, сколько мне надо, — это первая причина, а вторая состоит в том, чтобы разные немецкие хамы не могли мне говорить: «Почему вы не едете в Монако?» И наконец, я хотел бы на этой мошеннической почве привить немного добродетели, — насмешливо подытожил Куровский.
— Чтобы тем выгоднее ее продавать?
— Чего стоит добродетель, которую нельзя выгодно продать?
— Ты-то своей не очень дорожил, — бросил Кароль, вспомнив последнего компаньона Куровского, который вышел из компании без гроша, хотя и вложил в дело немалые средства.
— Подлая клевета! — выкрикнул Куровский, резко стукнув стулом об пол.
Глаза у него засверкали, лицо стало дергаться от волнения, но он мгновенно овладел собою, сел опять, закурил папиросу, сделал несколько затяжек, потом бросил ее и, протягивая Каролю руку, тихо сказал:
— Извини меня, пожалуйста, если я тебя задел.
— Я, знаешь ли, отчасти поверил сплетням, потому что судил о тебе по-лодзински, но теперь я тебе верю и ничуть не сержусь, я понимаю, что мое предположение могло тебя больно задеть.
— Я никого не обманывал — и возможности не было, и некого было обманывать, — сказал Куровский, но за этими циничными словами еще чувствовалось неутихшее волнение.
Он велел принести бутылку вина и стал пить один стакан за другим.
— А жаль, что мне не довелось жить лет сто тому назад, — начал он каким-то необычным тоном.
— Почему же?
— Жизнь была бы для меня интересней. Сто лет тому назад еще жилось неплохо. Еще существовали сильные чувства, могучие страсти; если встречались преступники, то такого масштаба, как Дантон, Робеспьер, Наполеон, если были предатели, то они предавали целые народы, а грабители похищали государства. А теперь что? Карманное воровство, удары перочинным ножиком в живот!
— И в те времена тебе не пришлось бы производить химикалии.
— Да, я нашел бы себе другую работу, — помогал бы Робеспьеру рубить головы Жиронде и Дантонам, а Баррасам[39] — казнить Робеспьеров, остальных же велел бы избивать палками до смерти и трупы бросать собакам.
— А дальше что? — спросил Кароль, обеспокоенно глядя на него, — Куровский говорил с закрытыми глазами, казалось, он бредит.
— А дальше я плюнул бы в глаза милейшим дамам Liberté, Fraternité, Egalité[40] это ведь абсурд смердящий, и отправился бы помогать Императору очищать мир от голытьбы.
Тут Кароль рассмеялся и, беря шляпу, сказал:
— Спокойной тебе ночи!
— Уже уходишь? Ты же посидел у меня всего полтора часа.
— Точно заметил время?
— От страха, чтобы ты не засиделся. Ну хватит дурачиться. В следующую субботу жду тебя, жду всех.
— А я в этот день собираюсь быть у невесты.
— Пошли заместителя, а сам поедешь в воскресенье. Помни, я на тебя рассчитываю.
Кароль пошел по Пиотрковской, после этого визита его раздражение и усталость только усилились. Зато почти исчезла смутная тревога и смолкли угрызения совести. Какой-то осадок от них еще оставался, но теперь Кароль меньше думал о себе — в ушах звучали парадоксальные рассуждения Куровского, а вскоре и они стихли.
Душевное равновесие восстанавливалось, Каролю ужасно захотелось есть. И по пути он зашел в «Викторию».
В ресторане было пусто из-за того, что в театре недавно начался спектакль. В выходившем окнами на улицу полутемном зале дремали гарсоны, а по двум другим, освещенным, бродил Бум-Бум — он обеими руками поправлял пенсне, прищелкивал пальцами и поминутно останавливался, глядя на лампы выпученными, тусклыми глазами.