Меля за столом ужасно страдала и с ненавистью выслушивала сосновицкие комплименты Ландау. При первой возможности она сбежала к Руже.
«Полдня я себе отвоевала, а что будет завтра, что будет потом?» — думала она, лежа в темноте и глядя на штору, сквозь которую в комнату проникал зеленоватый свет, искрясь мерцающими пылинками на светлом ковре и на темной изразцовой печке.
— Нет, они не заставят меня насильно, о нет, — решительно шептала она, с отвращением вспоминая Леопольда, его небольшое, похожее на беличью мордочку лицо — хриплый его голос и выпяченные негритянские слюнявые губы вызывали в ней почти физическое отвращение.
Она закрывала глаза, прятала голову в подушки, чтобы отогнать это воспоминание. То и дело ее сотрясала нервная дрожь, словно от противного прикосновения его холодных, потных рук, которое она ощущала до сих пор; она невольно вытерла руки об одеяло и потом долго разглядывала их при лунном свете, как бы опасаясь, не остался ли от того прикосновения мерзкий след.
Она чувствовала, что всей душой любит Высоцкого, любит в нем весь тот мир, в котором воспитывалась в Варшаве, мир, так сильно отличающийся от того, что ее окружал.
Меля знала, что не выйдет замуж за Леопольда, что она сумеет противостоять всем уговорам отца и семьи, этой мыслью и ограничилась ее решимость, далее она уже думала только о Высоцком, даже не задаваясь вопросом, любит ли он ее, — слишком сильно она его любила, чтобы понять его отношение к ней и заметить его равнодушие.
Она не сказала ему сегодня о своих терзаниях, он был такой расстроенный, такой печальный, и вообще рядом с ним она испытывала странную робость, как ребенок, боящийся пожаловаться взрослому. Ей было обидно, что он не захотел поехать с нею, но при мысли о его крепком рукопожатии и о том, что он поцеловал ей руку, ее охватывал сладостный трепет.
Долгие ночные часы Меля лежала неподвижно, вспоминала все время их знакомства, а также вчерашний вечер; напрягшись всем телом, она сильнее прижималась головою к подушке и, вспоминая прикосновения его рук и то, как он гладил ее волосы, вздрагивала от странного восхитительного волнения.
А потом, когда в лучах рассвета стали все более четко обозначаться контуры мебели и безделушек и все белее становились стены комнаты, Меля начала думать о знакомых докторах.
У нее были две школьные подруги, которые вышли замуж за докторов и теперь жили на широкую ногу, не хуже, чем иные жены фабрикантов. Эта мысль совершенно успокоила Мелю, и, увлекшись мечтами о том, как она хозяйничала бы в своем доме, собирая у себя всю лодзинскую интеллигенцию, она заснула.
Проснулась Меля довольно поздно и с сильной головной болью.
Когда она вошла в столовую, вся семья уже сидела за вторым завтраком. Меля сперва накормила бабушку, и лишь потом сама села за стол. Ее брат Зыгмунт о чем-то говорил громко и возбужденно, но она его не слышала.
Сам Грюншпан, как обычно, ходил по комнате, держа обеими руками блюдце с чаем; одет он был в нарядный бархатный шлафрок вишневого цвета с золотым шитьем на вороте и рукавах, на голове красовалась бархатная, тоже вышитая шапочка, лицо его сияло от радости, он шумно прихлебывал чай и между двумя глотками коротко отвечал Зыгмунту, торопившемуся с завтраком, так как он должен был ехать в Варшаву.
Старая тетушка, которая вела хозяйство, укладывала его чемодан.
— Зыгмунт, я кладу тебе чистое белье. Тебе нужно чистое белье?
— Да, да. Я вам говорю, отец, — озабоченно сказал Зыгмунт, — что нечего тут ждать, пусть Гросман выезжает немедленно, он действительно болен. А фабрикой займетесь вы с Региной.
— Что с Альбертом? — спросила Меля, чье отношение к нему после пожара на фабрике совсем переменилось.
— У него же порок сердца, и пожар его совсем подкосил.
— Да, полыхало здорово, я сам перепугался! — Грюншпан протянул блюдце Меле, чтобы она налила чаю, и лишь теперь заметил, что у нее под глазами круги, а лицо серое и словно бы опухшее. — Что это ты сегодня такая бледная? Не больна ли? Наш доктор скоро придет в семейное общежитие навестить одного рабочего, он мог бы и тебя посмотреть.
— Я здорова, только всю ночь не спала.
— Милая моя Меля, я знаю, почему ты не могла уснуть! — радостно воскликнул отец и ласково погладил ее по щеке. — Тебе надо было немного подумать о нем, я понимаю.
— О ком это? — резко спросила Меля.
— О своем женихе. Он просил низко кланяться, будет у нас после полудня.
— У меня нет никакого жениха, а когда он придет, так пусть Зыгмунт его принимает.
— Вы слышите, отец, что эта дуреха говорит? — со злостью выкрикнул Зыгмунт.
— Ша, Зыгмунт, все девицы так говорят до свадьбы.
— Как его зовут, этого… господина? — спросила Меля, у которой появилась новая мысль.
— Она не помнит! Что это еще за шуточки?
— Зыгмунт, я не с тобой говорю, так что оставь меня в покое.
— Но я-то говорю с тобой, и ты меня должна слушать! — воскликнул брат, быстро расстегивая мундир, что он всегда делал в минуты волнения или гнева.
— Ша, ша, дети! Я скажу тебе, Меля, его зовут Леопольд Ландау, он из Ченстохова. Что тебе еще сказать? Фабрика у них в Сосновицах, «Вольфиш и Ландау», фирма солидная, одно название как звучит!
— Но не для меня! — твердо произнесла Меля.
— Зыгмусь, я тебе кладу летний мундир. Тебе нужен летний мундир, а?
— Кладите, тетя! — быстро ответил Зыгмунт и принялся помогать ей укладывать вещи; вскоре, простившись с отцом, он, уже стоя на пороге, крикнул:
— Меля, я приеду только на твою свадьбу! — И, злорадно усмехаясь, вышел.
Грюншпан с помощью Францишека начал тут же без стеснения переодеваться, — хотя у него была своя прекрасно обставленная комната, он никак не мог к ней привыкнуть и предпочитал ей комнаты менее прибранные, а уединению — семейное сборище. Меля молчала, а тетка, худая, сгорбленная еврейка в рыжем парике с белым шнурком посредине вместо пробора, с изможденным и словно бы запыленным лицом желтоватого оттенка, на котором из-под тяжелых, непроизвольно опускающихся век тускло светились слезящиеся глаза, ходила по столовой, ставя в буфет стаканы и тарелки, вымытые после завтрака в большом медном тазу.
— Возьмите это себе, Францишек, для детей! — приговаривала она, сгребая с тарелок на клеенку огрызки хлеба и обглоданные кости.
— Это еда для собак, а не для моих детей! — дерзко отвечал Францишек, нисколько не стесняясь.
— Ты просто глупый хам, из этого же можно еще сварить суп.
— Вот и отдайте кухарке, пусть сварит.
— Тихо, Франек, не ерепенься! Подай мне воды умыться!
И Грюншпан, почти одетый, начал умываться, весьма осторожно смачивая водой лицо, зато очень громко отфыркиваясь.
— Что ты имеешь против Леопольда Ландау, Меля?
— Ничего, потому что я его совершенно не знаю, я же видела его в первый раз.
— А зачем больше? Когда дело сделается, у вас будет достаточно времени познакомиться поближе.
— Я вам, отец, еще раз решительно заявляю, что не пойду за него!
— Что ты тут торчишь, как муха в молоке! — прикрикнул Грюншпан на Францишека, который мгновенно исчез вместе с теткой.
Старик тщательно вытерся, причесался, пристегнул воротничок к не слишком чистой сорочке, повязал галстук, который ее совершенно закрыл, сунул в карман часы и щеточку с гребешком, пригладил перед зеркалом бороду, спрятал под жилет длинные белые шнурки, надел шляпу, пальто, взял под мышку зонтик и, натягивая теплые перчатки, наконец спросил:
— Почему же ты не хочешь выходить за него замуж?
— Я его не люблю, и он мне противен, а во-вторых…
— Ха, ха, ха! Моей маленькой Меле хочется покапризничать!
— Может быть, и так, но все равно я за него не выйду! — воскликнула Меля весьма решительно.
— Знаешь, Меля, я тебе ничего не скажу, я ведь совсем не строгий отец. Я мог бы тебя убеждать, мог бы устроить все без тебя, но я этого не делаю. А почему? Потому что я тебя люблю, Меля, и даю тебе время для размышления. Ты подумаешь, а ты девушка разумная, и не испортишь такую блестящую сделку, ты, Меля, будешь главной персоной в Сосновицах. Сейчас я тебе все объясню.