Высоцкий довольно холодно поздоровался и хотел было сразу откланяться.
— Ты не проводишь нас? — спросила Ружа.
— Я не хотел бы вам мешать.
— Идем выпьем чаю, дома уже, наверно, ждет Бернард.
Высоцкий молча пошел с ними, ему даже говорить не хотелось.
— Что с тобой, Высоцкий?
— Так, ничего, немного понервничал, как обычно, а теперь апатия.
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, но почему-то я жду дурных вестей, а предчувствие еще никогда меня не обманывало.
— Меня тоже, только я стыдилась в этом признаться, — прошептала Меля.
— Вдобавок я сегодня был у бедняков, насмотрелся досыта на горе человеческое. — И от этого воспоминания Высоцкого всего передернуло.
— Ты просто болен состраданием, как говорит о тебе Бернард.
— Бернард! — воскликнул Высоцкий. — Да у него что-то вроде хронической delirium tremens[26], страсть все на свете оплевывать, он похож на слепого, который хочет убедить, что ничего нет, поскольку он ничего не видит.
— Что за бедняки? Может быть, надо им помочь? — спросила Меля.
Высоцкий описал положение Яскульских и еще нескольких рабочих семей.
Меля слушала с участием, стараясь запомнить адреса.
— Ну почему люди должны так мучиться? За что? — тихо произнесла она.
— Теперь я тебя спрошу, Меля, что с тобой? У тебя в голосе слезы.
— Не спрашивай, даже не пытайся узнать! — И Меля опустила голову.
Поглядев на ее лицо, Высоцкий не стал расспрашивать и снова погрузился в свои мысли.
Он смотрел на пустынные притихшие улицы, окаймленные пунктирными линиями фонарей, на ряды домов, похожих на окаменевшие головы чудовищ, улегшихся вповалку и в тяжелом, тревожном сне подмигивающих светящимися окнами.
«Что с ней?» — думал он, озабоченно всматриваясь в лицо девушки и чувствуя, что от ее печали и у него сердце начинает щемить и ныть.
— Видно, вы в театре не очень-то повеселились?
— Напротив! Как ужасна власть любви! — сказала Ружа, будто продолжая вслух свои мысли. — Как страдала Сафо! Все ее возгласы, мольбы, все ее терзания так и стоят в памяти, звучат в ушах. Меня такая любовь изумляет, я ее не понимаю, я даже сомневаюсь, что можно так глубоко чувствовать, так отдаваться любви, так в ней утонуть.
— Можно, можно… — прошептала Меля, поднимая глаза.
— Перейди на мою сторону, Высоцкий, подай мне руку!
И когда он повиновался, Ружа взяла его костистую руку и приложила к своему пылающему лбу и щекам.
— Чувствуешь, как меня лихорадит?
— Да, изрядно. Зачем же ходить на такие нервирующие пьесы?
— Но что же мне в конце концов делать! — горестно воскликнула Ружа и уставилась расширенными зрачками на его лицо. — Ты же ничем не можешь мне помочь против скуки, а мне уже опостылели все эти журфиксы, надоело разъезжать по городу, надоело ездить за границу, терпеть не могу жить в отелях, а театр иногда меня еще занимает, он щекочет нервы, он волнует, а мне приятно, когда меня что-то сильно волнует.
— Что с Мелей? — перебил он ее, не слушая, что она говорит.
— Сейчас узнаешь.
— Нет, нет, нет! — встрепенулась Меля, услышав вопрос и ответ Ружи.
Они зашли в ярко освещенную переднюю дворца Мендельсона.
— Пан Эндельман пришел? — спросила Ружа, небрежно бросая лакею шляпку и длинную пелерину.
— Он в «охотничьей» и просил, чтобы милостивые пани пришли туда.
— Идемте в «охотничью», там будет теплей, чем в моем будуаре, и теплей, чем здесь, — сказала Ружа, ведя их по анфиладе комнат, тускло освещаемых шестисвечным канделябром, который нес впереди лакей.
«Охотничья» была комната Станислава Мендельсона, младшего сына Шаи, и название ее пошло от ковра из тигровых шкур и таких же портьер и от мебели, украшенной буйволовыми рогами и обитой шкурами с длинной серой шерстью; на стене, вокруг огромной головы лося с могучими лопатовидными рогами, висело много всякого оружия.
— Целый час жду, — сказал Бернард, который, сидя под лосем, пил чай и даже не встал поздороваться.
— Почему ты не пришел в театр за нами?
— Потому что я никогда не хожу на все эти комедии, о чем ты прекрасно знаешь, это занятие для вас! — презрительно скривил он губы.
— Позер! — насмешливо бросила Ружа.
Они стояли вокруг столика и молчали, никому не хотелось разговаривать.
Лакей подал чай.
В комнате воцарилась гнетущая тишина, только потрескивали спички — это Бернард ежеминутно зажигал новую папиросу — да слышался глухой стук бильярдных шаров.
— Кто там играет?
— Станислав с Кесслером.
— Ты с ними виделся?
— Они мне очень скоро надоели и еще скорей обыграли. Ну, может, вы наконец начнете разговаривать?
Однако никто не начинал.
Мелю тревожили какие-то неприятные мысли, она грустно смотрела на Ружу и время от времени смахивала слезу.
— Фи, Меля, какая ты сегодня некрасивая! Плаксивые женщины похожи на мокрые зонтики — закроешь его или раскроешь, все равно каплет. Не выношу бабских слез, они или лживые, или глупые. Морочат нам голову или текут по глупейшим поводам.
— Полно тебе, Бернард, сегодня даже твои сравнения не производят никакого эффекта.
— Пусть болтает, это его специальность.
— Да и ты, Ружа, выглядишь не очень-то авантажно. Лицо такое, будто тебя кто-то в передней хорошенько потискал и обцеловал и это сладостное занятие было прервано на самом интересном месте…
— Ну, знаешь, ты сегодня отнюдь не блещешь благовоспитанностью.
— А мне на это наплевать.
— Но зачем же говорить глупости?
— А затем, что все вы какие-то сонные, а ты, Высоцкий, похож на сальную свечку, которая горит на субботнем столе и навевает печаль на прелестных Суламифей.
— Мне не так радостно живется на свете, как тебе.
— Ты прав, да, мне-то уж очень радостно, — нервно расхохотался Бернард, в который раз зажигая папиросу.
— Опять позируешь! — воскликнула Ружа, которую он раздражал.
— Ружа! — возмутился Бернард, вскочив на ноги будто под ударом кнута. — Либо терпи все, что я говорю, либо ты меня больше здесь не увидишь.
— Обиделся! А я не хотела тебя оскорбить.
— Меня возмущают твои определения. Называешь меня позером, а ведь ты меня совершенно не знаешь. Что ты можешь знать обо мне, о моей жизни, что тут могут знать барышни, которые поглощены своими тряпками и томятся от барышенческой скуки! В мужчинах им интересно только одно — как одевается, какие у него волосы и глаза, за кем ухаживает, хорошо ли танцует и тому подобное. Ты знаешь только мою внешность, мой гардероб, а хочешь определить меня как человека. Кричишь мне: «Позер!» Почему? Потому что я иногда брошу парадокс о бессмысленности жизни, труда и денег. Скажи это Высоцкий, ты бы поверила, потому что он беден и вынужден много работать; я же если на все это плюю, то, видите ли, позирую, — и впрямь как может барышня понять, что я это говорю серьезно, я, богатый человек, акционер фабрики «Кесслер и Эндельман!» Совершенно так же говоришь ты и про Мюллера: «Шут!» — потому что видишь только то, как он у тебя кувыркается, рассказывает анекдоты и любовные истории, да, он забавен, но кроме этого Мюллера, паясничающего, есть еще другой Мюллер, Мюллер, который думает, учится, наблюдает, размышляет. Однако ни он, ни я не являемся к тебе с нашими размышлениями, с нашими сокровенными «я», не говорим о том, что нас гнетет, мучает или восхищает, потому что тебе это не нужно, — ты скучаешь, мы тебе нужны для забавы, вот мы и становимся шутами для вас, нам самим приятно порой изображать шутов и кувыркаться на все лады перед скучающими лодзинскими гусынями! Вы же нас рассматриваете как товар на прилавке, оцениваете, подойдет ли он вам к лицу. А впрочем, говорить с женщинами разумно все равно что воду решетом носить.
— Возможно, мы глупы, но ты-то много о себе воображаешь.
— А если мы не замечаем в себе того, в чем ты нас укоряешь, это твоя вина, это ваша вина, что вы обходитесь с нами как с детьми, — возразила Меля.