Для многих молодых людей в Москве именно с этой баррикады многое началось. А для меня к тому моменту многое уже закончилось. У меня была «Лимонка» и я тратил на неё своё время. Газета интеллектуалов-погромщиков. Изучая контркультуру, историю масонства, гностические ереси и всех остальных, совмещавших социальный анархизм с радостью Откровения, я убеждался всё сильнее: пока радикализм заперт в орденах, монастырях, университетах, галереях, он склоняет своих носителей к изоляции от проклятого мира, к дендистскому подчеркиванию непреодолимой границы. Но стоит ему просочиться сквозь скорлупу, попасть в нужную классовую среду, и мы получаем массовые опасные движения. Именно такое движение, несмотря на устаревшее слово «партия», и возникало по всей стране вокруг «Лимонки». Идеи, конечно, разбодяживаются, но не настолько, чтобы перестать быть опасными для властей, а как раз наоборот, вульгаризуясь, они и превращаются в горючее истории. Раз вокруг одно кидалово, «Лимонка» призывала идти в глухое отрицалово, так растолковывался «ситуационизм» и «общество спектакля», а герои революций превращались в реальных и конкретных пацанов — Фиделя Гаванского и Мао Пекинского. «Левохристианское басмачество», — шутили над эклектикой «Лимонки» мои, более идеологически разборчивые, знакомые. Но я-то знал: идеи, даже если ты готов ради них на жертвы, это только инструменты, ведущие тебя к целям, в которых ты опасаешься признаться себе. Носителей идей, жрецов университетской эзотерики газета научила разговаривать языком улицы и развлекательных детективов. Возникал шанс хоть в какой-то степени стать понятными обществу и востребованными им. И наоборот: недовольных житьем пацанов «Лимонка» доступно знакомила с «радикальной заумью», давая шанс выразить свою ненависть, пружинно сжатую внутри, не в самых тупиковых гопнических формах. Собственно, газета и стала рукопожатием этих двух типов: интеллектуала, снизошедшего до стрельбы в тире, и притормозившего у библиотеки пацана. Этот рецепт и делал её коллективной машиной по выработке актуального смысла. Машина крутилась под Sparrow Oratorium примкнувшего к нам Курехина. Рассчитывая дождаться/спровоцировать всамделишние баррикады, я не торопился соглашаться на их невесомые художественные муляжи. Исполнить на сцене роли тех, кого не хватило кишки прожить, мы всегда успеем. Да и в актуальном искусстве я участвовал достаточно, даже дрался на знаменитой сцене Политехнического музея с модным художником Куликом, то ли срывая хэппининг («Выборы» Марата Гельмана), то ли делая ровно то, для чего меня туда пригласили.
Мои принципы в их общем виде никогда особенно не менялись: никогда больше никакой общей программы, её заменит свободный обмен опытом. Иное проступает где угодно и движется отовсюду навстречу самому себе. Никогда больше никакого центра управления, все знают всё и нужно только подобрать личный способ вывести эти знания изнутри наружу. «Вы знаете, что делать», — только и сказал Чарли Мэнсон своим, собравшимся в гости к режиссеру. Одно и то же может и должно звучать по-разному: книжникам как можно больше забыть, гопникам как можно больше узнать. Я оставался в «Лимонке», пока всё так и происходило. Пока не началось неизбежное и ненужное «приведение проекта в норму» и из сети очень разных групп не начала возникать новая иерархия с хорошо знакомыми очертаниями.
Никто из моих ближайших сподвижников тоже на Никитскую не пошел. Многие дружно эмигрировали в Интернет. Товарищ Елькин отслужил в армии, сошелся с баркашовцами, мечтал о кроваво-красной машине и погиб при непонятных автомобильных обстоятельствах. – Фашизм это ведь революционная эмоция, попавшая в плен к реакционной идее – умничал я в нашем последнем разговоре. У Елькина были встречные аргументы: — Стоит быть там, где дают оружие. Мы больше не смотрели «Вива Марию» или «Китаянку» на старом скрипучем видео у меня дома.
Клинический дендизм Голованова не дал ему поступить в университет: «Леха, там ведь эти сту-ден-ты…» и оттолкнул его от богемы: «Леха, там ведь эти ху-дож-ни-ки…». В итоге Шура прибился к мебельной артели и совершенствовал мастерство плотника, получая разряд за разрядом. Иронично перелистывал новых правых и новых левых, высокую эзотерику и литературные новинки у меня на полках. Решив, что физический труд достойнее умственного, он гордо присоединился к тому самому рабочему классу, о роли которого мы столько спорили. Рассматривая страницы «Птюч» или «Наш», мог грустно пошутить: «Леха, а не за это ли мы боролись?» Я понимал, о чём он: наш беспартийный и безвождейный коммунизм оказался совсем не обязательным, а точнее, лишним компонентом в их узаконенной психоделике. Сейчас он сидит в тюрьме. Увесистый срок за поножовщину с узбеками, задолжавшими его знакомым за квартиру.
Глава двенадцатая:
ГОНЗОПАРИЖ
Следующий по воздуху на свой Форум в Париж антиглобалист видит внизу, что наши города это просто потерпевшие крушение и разлетевшиеся вдребезги гости из будущего. Ради этого самого будущего их нужно правильно собрать. За этим и Форум. Это будущее антиглобалист видит точнее настоящего и потому его зрение фантастично. Ему кажется, что он не в самолете, а сам по себе в ночном европейском небе. И еще его взгляд цепляется за любую мало-мальскую несправедливость, мешающую правильно собрать все пазлы мира, чтобы мир заработал на полную мощность и произвел на свет настоящий Смысл.
На пять дней Париж утонул в антиглобалистах. Филейные части статуй на бульварах покрылись стикерами, вроде «другой мир возможен!» или «люди важнее прибыли!» на всех языках. Ночью на тех же бульварах экологи и феминистки в домотканной одежде беседовали о будущем и сексэксплуатации с чернокожими проститутками в белых спортивных костюмах. Молодые афрофранцузы, ночующие под пледами на теплых решетках вентиляции, учили бельгийских троцкистов — очкариков в дезертирских куртках, куда правильно ударить телефонный автомат, чтобы из него посыпались деньги. Через два дня я видел этих черных братьев уже на демонстрации, скандирующих: «Ва-а-а-н солюшн … ре-е-еволюшн!».
Оптика антиглобалиста нигде не отказывает ему. Образующие центр османновские дома с пузатыми и глазастыми крышами это перевернутые вверх дном корабли, воплощенный афоризм Маркса о том, что всё стоит на голове и пора бы уже с этим что-то… Открытки с недостроенной Эйфелевой башней показывают, что не зная истории и устройства глобалистского проекта, его не получится перемонтировать. Платаны вокруг Сорбонны все ровесники майского восстания, точнее, его подавления. В 68-ом кон-бендиты тут прежние дерева порубили для баррикад. После «приведения в норму» де Голль бульвар заасфальтировал, чтоб нечего было выколупывать и метать, а подозрительный университет «расцентрализовал» по городу.
На набережной у Нотр-Дама, вместе с другими сувенирами, продаются сделанные на коленке за пару минут кривые и красивые плакаты красного мая. «Запрещено запрещать!», «Под мостовой трава!», «Дважды два уже не четыре!». Можно присвоить любой атрибут восстания, но не само восстание. Сколы обожествленной древесины внутри Нотр Дама — пример кубистской скульптуры, со времен Пикассо используемой радикалами для наглядной пропаганды. Поднявшись по могильным плитам в цветные соты Сент-Шапель, антиглобалист оказывается заперт на дне детского калейдоскопа и в глазах одни павлиньи хвосты. Но уже через минуту, привыкнув, ему ясно, что он окружен не просто радужным кислотным трипом, но всей мировой историей, о результатах которой он и приехал сюда подискутировать. Закрываешь глаза, но продолжаешь видеть тоже самое, потому что историю игнорировать нельзя. Продетый светом Авраам подписывает договор с Всевышним и наступает на вечно пылающую ханаанскую почву. Антиглобалист знает, как связано единобожие со способом производства и кто кем кому приходится в арабо-израильских разборках, отсюда и палестинский платок на шее. В катакомбах наглядно воплощено глобалистское (по-французски «мондиалистское») отношение к человечеству: тысячи тысяч бедер схвачены друг с другом цементом и уложены в рациональные кубы, а из черепов, для красоты, выстроены сердца и кресты, разделенные мраморными цитатами из классиков. Одинаковость, исчислимость, определенность места, предсказуемость, стабильность и всё такое, принятое в мире, который не знает ничего ценнее безопасности. Но главной архитектурной метафорой глобализма окажется, пожалуй, собор Сакре-Кер в самой высокой точке города. Пирамиды красных свечей-стаканов символизируют ту кровь, в которой во имя веры и порядка была утоплена коммуна, а в куполе Империализму-вседержителю поклонились офицер, буржуа, светская дама, индеец, японец, негритянка с детьми… И только мусульманин в красной феске стоит, скрестив руки, и не глядя на всеобщего бога. В качестве краткого реванша антиглобалисты натянули меж здешних колонн единственное черно-красное слово: Revolution.