— Вот, господин Мазурин, — тоненьким голосом заговорил он. — Вы — солдат и знаете, что такое дисциплина. Скажите, прошу вас, как вы относитесь к такому факту, когда ваши, ну, скажем, соратники бросают свой пост во время жаркого боя?
— Мне трудно ответить… Я не знаю, в чем тут дело.
— Они отказались работать, — объяснил Иван Осипович. — Они работают на вас, на фронт, и они своей забастовкой наносят удар в спину родным братьям, — русскому народу, который их защищает. Они предают страну, вспоившую их своим молоком.
— Каким же молоком поили рабочих? — иронически спросил Мазурин. — Забастовка — штука тяжелая, и если рабочий идет на это, значит, у него нет другого выхода, Иван Осипович! Почему, например, забастовали на вашем заводе?
Вопрос Мазурина ударил Ивана Осиповича, как палка. Он пристально посмотрел на солдата своими зеленоватыми глазами и вдруг, близко подойдя к нему, взял за руку и два раза крепко пожал, высоко отставляя локоть.
— Я понял вас, дорогой друг. Можете быть спокойны. Не мне забывать интересы российского пролетариата! Вы, когда ближе узнаете меня, я надеюсь, что это скоро будет, поймете многое… Мне ведомы и подполье, и аресты, и полицейская нагайка. Я тружусь всю жизнь, и боевой дух старой русской интеллигенции не умрет во мне! Рабочий должен бороться за свои права — согласен! Но когда, когда?
Узкая его головка вздернулась кверху, и он продолжал шепотом:
— Плеханов! Неужели кто-нибудь может оспаривать великую прозорливость этого человека? А наши культурные братья, братья по борьбе — французские, бельгийские и британские социалисты: Вандервельде, Макдональд, Жуо? Люди, которых чтит не только рабочий класс, но и все мыслящее человечество! Разве не они призывали, рабочих защищать свое отечество от кайзеровских полчищ? Разве не они отложили свои споры с правительством во имя общей опасности? Заметьте, я говорю — отложили, а не забыли. Когда окончится война, в которую они так благородно включились, они опять поведут борьбу.
Он говорил, и Лена, гордо улыбаясь, слушала его. Поглядывая на Мазурина, она как бы звала его выразить свое одобрение словам отца. Но Мазурин сидел спокойно, смотрел без улыбки. Он думал о том, как много изменилось за несколько месяцев войны. Там, откуда он недавно вернулся, тысячи отчаявшихся и озлобленных солдат учились в суровейшей и беспощаднейшей школе жизни. Он вспомнил долину Танненберга, сумрак Грюнфлисского леса, болота Мазурских озер, разбитые и раскиданные русские обозы, орудия, рухнувшие в канавы, толпы солдат, переставших быть армией. А здесь на заводах, в сердце России, осталась другая армия, та самая, которая начала еще в мае прошлого года разведочные бои на флангах — в Баку и в Риге — и в июле вышла на баррикады и под расстрел в Петербурге.
Отец и дочь смотрели на него, они ждали ответа, и он поднялся.
— Откладывать нельзя, — просто сказал Мазурин, — потому что народу не нужна эта война, а стало быть, не нужна и победа.
— О, это вы упрощаете! — не согласился Иван Осипович.
Он перегнулся вперед, лицо у него было внимательное и напряженное, зеленоватые глаза потускнели, точно пыль покрыла их.
— Я привык уважать всякие воззрения, — сказал он и дружелюбно коснулся сухой рукой плеча Мазурина, — даже такие… такие крайние, как ваши. Но я уверен, что время научит вас. Я — старый общественник, демократ, и мои друзья и рабочие на заводе хорошо знают это. Уверен — время все исправит, а пока пожелаю вам всяческих благ. Мне надо работать.
Он крепко, как бы проверяя силу Мазурина, стиснул его руку и ушел. Горничная принесла чай, сухарики, сыр, холодное мясо.
— Пожалуйста, ешьте больше, — попросила Лена так жалобно, что Мазурин засмеялся. — Вам, после ранения, надо поправляться, и мне хочется, чтобы вы скорее выздоровели, скорее стали сильным!.. Вы не смейтесь. Я ведь знаю, что вы мечтаете о новой, чудесной жизни. Я не скажу, что во всем с вами согласна, но вы упорный, вы не поступитесь своими идеями, и я очень, очень ценю за это вас… Ведь вы романтик, Мазурин, правда?
Он усмехнулся.
— Вы еще зайдете ко мне? — спросила Лена, когда Мазурин встал. — Я очень одинока. Папа занят весь день, а с мамой я никогда не была близка…
— Не знаю… Может быть… — пообещал он, улыбнувшись.
Мазурин медленно шел по улицам. Витрины магазинов сверкали электрическими огнями. Он остановился перед одной из них. Роскошный английский драп мягкими волнами стлался по бархатной подставке. Рядом лежали бобровый воротник, серебристая каракулевая шубка… И вдруг ощутил недовольство собой, что был в богатой квартире, беседовал с инженером, который, как это видно по его отношению к забастовке, владеет фабрикой, работающей на войну, и здорово, наверно, наживается.
«Зря пошел», — с досадой подумал он.
И вспомнилась ему Катя, и тоска взяла его. Как хорошо было бы увидеть ее, да скорее, скорее…
В госпитале дежурный выругал его за опоздание. В палате горела только одна лампочка. Несмотря на позднее время, никто еще не спал. Огоньки папирос светились на кроватях. Больные вполголоса разговаривали. Солдат с лимонным от желтухи лицом, сосед Мазурина по койке, говорил присевшим возле него товарищам:
— Через наш этап их целые тысячи проходили. Русинов и чехов было много, они по-нашему понимают. Ну вот, встретил я, значит, там одного человека, из Моравы — губерния у них такая, в Австрии… Хороший человек. Приятно его слушать. Он видел много русских пленных. А теперь, говорит, у австрияков наши пленные. Как же это понять?
Тут рассказчик поднялся, сел на кровати и многозначительно обвел глазами своих слушателей.
— Как же это понять? — повторил он, упирая на каждое слово. — А вот как. Происходит обмен народом. Идут русские к австрийцам, австрийцы — к русским. А начальство что хошь, то и делай. — Он засмеялся. — Сами подумайте, ребяточки, что может получиться? Прекращение войны, ей же богу. Людей — в бой, а они — в плен. Разведку шлют, а разведка — тоже в плен. Иди устереги вот так всю армию!
— Не устережешь, — заметил какой-то больной. — Однако же долго придется нам перебегать друг к другу. Я бы другое хотел… Скорее бы отказаться всему народу воевать!
— Нам полковник давеча про землю распространялся, — заговорил костлявый солдат. — Завоюем, мол, германцев, и дели, дели, значит, их землю.
— Жди! — послышался чей-то сердитый голос. — Дураку только бы болтать.
В палату вошла толстая санитарка и строго приказала спать.
— Доложу вот дежурному врачу, полуношники! Курите в палатах, разговариваете…
Ее осыпали веселыми шутками.
Она махнула рукой, ушла. Разговоры понемногу стихли.
4
На следующий день дежурная сестра, войдя в палату, окликнула Мазурина.
— К вам пришли, больной, — сказала она и ворчливо добавила: — Сегодня неприемный день… только уж ладно… для вас.
Он пошел, недоумевая, кто бы это мог быть. Знакомых у него здесь не было, а Чантурия по конспиративным соображениям вряд ли бы пришел.
В приемной на стуле сидела девушка. Больше никого не было. И еще прежде, чем Мазурин узнал ее, острое чувство радости охватило его.
— Катя! — крикнул он, и она уже бежала к нему, прильнула к его груди.
Они сели, держась за руки, и торопливо говорили, перебивая друг друга.
— Нет, ты скажи, как приехала… и так неожиданно… вот хорошая, вот милая… Догадалась, да?
Она смеялась и опять целовала его.
— Страшный ты, Алеша, — говорила Катя, и глаза ее излучали любовь, — ты бы бороду сбрил, к чему она тебе, молодой же ты…
— Хотел проверить, будешь ли ты меня, бородатого, любить, — пошутил Мазурин. — Ну, рассказывай, что там дома? Мать здорова? А Семен Иванович как? На фабрике тихо? Нет, до чего же хорошо, что ты приехала!..
И она старалась ответить сразу на все его вопросы, не выпускала его руки и заботливо спросила:
— Вот глупая какая, совсем забыла! Как твоя рана, Алеша? Не мучит, нет? Очень уж ты подался. Отпуск тебе дадут? Не сразу же на фронт отправят, да?