С восхищением смотрел Карцев на эту кипучую, четкую работу. «Нам бы так», — с завистью подумал он.
Батарея вдруг прекратила огонь. Подъехали передки.
— Эх, еще бы хоть очереди две, — вздыхая, сказал усатый фейерверкер. — Никак снарядами не разживемся!
Лошади взяли с места крупной рысью, грохот тяжелых колес затих на дороге.
Петров воспаленными глазами (он не спал уже третью ночь) следил за наступающими немцами. Они продвигались медленно, осторожно, видимо не зная, что батарея уже снялась.
— Еще час надо продержаться, ребята! — сказал он.
Карцев тихо доложил, что патронов не больше как по десять штук на винтовку. Петров, не отвечая ему, смотрел в бинокль и думал: шагах в четырехстах от гребня тянулась низенькая поросль; если враги доберутся до нее, трудно будет потом отступать, перестреляют всю роту…
— Карцев, — вполголоса сказал он, — возьми свой взвод, проберись к зарослям и попробуй там продержаться до сигнала. Береги патроны!
Сам он с перевязанной головой остался в строю. Чтобы отвлечь внимание германцев, рота открыла редкий огонь. Распластавшись, солдаты поползли вперед. Их заметили. Пули сухо защелкали, врезаясь в землю. Банька охнул. Пуля, скользнув по спине, оцарапала ему зад.
— А ты чего ее выставил?.. — сердито сказал Голицын. — Неужто до сих пор ползти не научился?
Сам он полз, волочась, как раздавленный, держа голову набок и прикрывая ее спереди лопатой. Первым дополз Карцев и лег за кустами. Тут были окопы, вырытые раньше, и взвод занял их. Голицын, ворча, перевязывал насупившегося Баньку. Черницкий вежливо спрашивал ефрейтора, как же он теперь будет сидеть.
— Ничего… Так и буду: на раненом заде и в том же стаде! — отшучивался Банька.
— Ползут, ползут! — придушенным голосом сказал вдруг Рогожин. — Стреляйте, братцы!
— Подожди! — шепнул Карцев. — Когда будут у той желтой кромки, мы их поймаем. Целься по кромке, без команды не стрелять!
Он лег удобнее. Поймал мушку и ровно навел винтовку. В зеленых стебельках что-то шевельнулось, подвинулось. Карцев не спеша нажал спуск. Сбоку тоже затрещали выстрелы. Самохин стрелял часто. Голицын выцеливал каждую пулю. Германцы затихли. Потом опять застрочил пулемет. Черницкий лежал рядом с Карцевым. Вдруг он перестал стрелять. Карцев повернул к нему голову. Винтовка вывалилась из рук Черницкого, правое плечо было залито кровью. Никогда еще за всю войну Карцев не чувствовал такого горя.
— Гилель, друг!.. — прошептал он. — Гилель, Гилель.
Из роты сигналили вернуться. Карцев, Голицын и Рогожин тащили Черницкого. Его голова моталась, лицо сделалось серым. За гребнем остановились, и Карцев расстегнул на раненом гимнастерку. Пуля попала под ключицу, вышла возле правой лопатки. Кровь текла. Черницкий не шевелился. Только когда рану перевязывали, он застонал, открыл глаза.
— Свадьба! — невнятно пробормотал он, и слабая улыбка показалась на его посиневших губах. — Скажи, Карцев, зачем мне вся эта свадьба?.. Если увидишь Мазурина, пожми ему руку… Может быть, он дождется… дождется…
Поздно ночью полк шел какой-то неведомой дорогой.
Вокруг пылали пожары. Солдаты жались друг к другу. Все было необычно и страшно. Отсветы пожаров колебались в небе, точно там раскачивались от ветра исполинские деревья. Даже собаки не лаяли, не слышно было ни одного звука, который бы показывал, что здесь сохранилась обычная жизнь. А издали доносился глухой мощный гул, похожий на землетрясение. Карцев шел, подняв голову. Он не видел ни Петрова, ни Голицына, шагавших возле него, никого… Ему казалось, что идет он в небывалой пустоте, шагает по рытвинам и обломкам и далеко-далеко впереди — одни развалины. Он взглянул вверх, отыскивая в небе звезды, и на востоке увидел одну — горевшую в ночи чистым, ярким светом.
Он простер к ней руку, улыбнулся.
— Мы дождемся утра, — сказал он так громко, что на него оглянулись солдаты. — Мы дождемся!
КНИГА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Брусилов еще ни разу не был в ставке. Он стоял у окна своего вагона, смотрел на пути с красными товарными составами, с рыхлым и потемневшим весенним снегом, набившимся между шпалами, и сердито разглаживал светлые висячие усы. В свои шестьдесят три года он был моложав и строен.
В дверь постучали. Вошел генерал Клембовский, с портфелем в руке, поздоровался с Брусиловым и произнес, видимо, заранее заготовленную фразу:
— А ведь сегодня, Алексей Алексеевич, первое апреля — не посмеялись бы сегодня над нами там, — он кивнул в сторону города. — Мастодонты-то какие: Куропаткин, Эверт…
Брусилову не хотелось шутить. Он испытывал глухое беспокойство и неодобрительно взглянул на своего начальника штаба. Провоевав почти два года, он хорошо знал, что ставка с ее большим, вялым аппаратом, с многочисленными чиновниками — генералами и офицерами, занятыми, как важнейшим делом, личной карьерой, с царем — верховным главнокомандующим, не любившим и не понимавшим военного дела и томившимся здесь, как узник, и слабовольным Алексеевым, начальником штаба, — эта ставка не способна принимать смелые решения, как огня боится всякого риска, и может теперь помешать ему, командующему Юго-Западным фронтом, осуществить заветные планы. «Трудно, ох как трудно будет мне с ними», — подумал он и, взглянув на Клембовского, спросил:
— Время идти, Владислав Наполеонович?
— Да, время, Алексей Алексеевич.
Брусилов надел шинель, взял фуражку и, комкая перчатки, медленно вышел из вагона.
Утро было свежее, с востока дул холодный ветер. Брусилов обходил кучи мусора на путях и отметил про себя, как удручающе схожи все русские станции: чуть отойдешь от вокзала — и всюду грязь, мерзость…
«Только бы не проникала грязь в душу русского человека, — подумал он. — Дал бы бог одолеть ему черные силы врага…»
Погруженный в свои мысли, он вошел через распахнутую дверцу автомобиля, устало опустился на сиденье. Клембовский обратил внимание, что главнокомандующий не в духе, и решил отвлечь его, как предполагал он, от дурных мыслей.
Брусилов слушал, что говорил Клембовский, но слушал его по-своему: искал и схватывал в его словах только то, что касалось сегодняшнего совещания главнокомандующих фронтами.
Машина зашуршала по гравию, качнулась на камнях мостовой. Промелькнули улицы Могилева с мелкими, незапоминающимися домами, с городовыми в черных шинелях и белых перчатках, и автомобиль остановился у белого двухэтажного дома с палисадником. Полевые жандармы — огромные, с толстыми шеями, усатые люди — тянулись у входа. Брусилов вылез из машины и пошел чуть вразвалку, походкой старого кавалериста. Клембовский, поглядев на него, улыбнулся, вспомнив, что Брусилова, не окончившего академию генерального штаба, в высших военных кругах, где его не любили, иронически называли «берейтором».
Раздевшись, они прошли в небольшой зал. Плотный старичок в форме генерал-адъютанта, распахнув объятья и семеня ногами, подбежал к Брусилову, прижал руки к груди, низко поклонился и, ловко выбросив правую руку для пожатия, заворковал:
— Здравствуйте, дорогой Алексей Алексеевич, здравствуйте, родной мой!.. Я был первым, кто порадовался вашему назначению. Орел! Орел! Земно кланяюсь вам — примите от старика…
И, по-детски потянувшись к Брусилову пухлыми, красными губами, Куропаткин поцеловал его в щеку. Брусилов, скрывая нетерпение, поблагодарил генерал-адъютанта за его любезное приветствие. Куропаткин был представителем той школы русских генералов, которую Брусилов считал ржавчиной, разъедавшей русскую армию. Он с горечью видел, что немало «куропаткинских» генералов, участников несчастной японской войны, боящихся смелых решений, сторонников пассивной обороны, командовали армиями и даже фронтами в нынешней войне. Он вспомнил Эверта — теперешнего командующего Западным фронтом, Ренненкампфа, Самсонова, Иванова…