«Что это с вами, товарищ Мазурин? Вы, кажется, приуныли?»
Я растерялся и шепотом ответил:
«Владимир Ильич, тяжело же…»
А он сунул руки в карманы, зашагал по кабинету, остановился передо мною и сказал… не могу сейчас тебе передать, что выражал его голос и весь его облик: повелительность, насмешку, укор, какую-то всеобъемлющую уверенность в том, что он говорил, и знание, большое знание.
«Гм, батенька… Какой же вы большевик, какой командир, какой борец за революционное будущее, если вас испугали трудности? А вы что думали, что нам будет легко, что мы церемониальным маршем пройдем по всей России и буржуазия с низким поклоном преподнесет на золотом блюде все свои богатства? Будет еще труднее, и чем труднее, тем крепче мы должны драться — запомните это, — тем крепче! И сейчас как раз такое время, что надо драться крепче, изо всех наших сил, не жалея себя, и вырвать у врага победу, обязательно вырвать! И мы победим, не можем не победить! История вспять не идет, но движут ее вперед люди, и эти люди — мы с вами, вся наша партия, весь народ! И еще одно: с товарищами, с подчиненными держите самую крепкую связь: пусть они видят и знают, что вы им не только начальник, но и старший товарищ, верный друг и соратник, ведущий в бой за дело революции и готовый первым отдать за нее жизнь».
Мазурин блестящими глазами смотрел вдаль, будто видел там Ленина.
— В самые страшные дни, — закончил он, — а сколько их было в этой войне, — я видел перед собой Ленина, слышал его слова и твердо знал: будет еще труднее — пусть! — но мы победим. Так и вышло — по-ленински!
Он подошел к Карцеву и, положив ему руки на плечи, оживленно спросил:
— Ты не забыл Васильева?
— Нет, не забыл. Что с ним?
— Он командовал у меня дивизией. Мы встретились на поле боя после взятия Танненберга. Он произнес тогда слова, которые запомнились мне. «Сегодня самый счастливый день моей жизни, — сказал он. — Я увидел мою родину, мою Россию, которой служил всю жизнь, во всей ее мощи и величии, в тех памятных местах, где в тысяча девятьсот четырнадцатом году был свидетелем ее слабости и унижения».
Они вышли из комнаты. Им не хотелось расставаться. Сильная развесистая ель с широкими матово-голубыми ветвями гордо высилась вблизи, окруженная молодыми зелеными деревьями. Была весна, веяло свежим, пьянящим воздухом, пробивалась из земли упругая, совсем еще юная травка. Друзья стояли молча. Мазурин был весь полон счастливым чувством победно кончавшейся войны. В его сознании она выходила из обычных стратегических рамок, она виделась ему как победа нового мира — большой итог славного ленинского пути, который прошла великая страна социализма со времени Октября.
— Митя, старый друг мой, — сказал Мазурин, — какое счастье дожить до таких дней! Борьба еще не кончена, и мы сохраним полную боевую готовность до тех пор, пока на планете нашей еще останутся безумцы и преступники, враги человечества, готовые разжечь новую войну. Но не для пожара, не для огня выросли эти деревья, — он обвел рукой вокруг, — не для того мы строим наши города, сады, заводы, театры, растим наших детей, чтобы позволить кому-либо все это уничтожить и разрушить. Не темным от дыма сражений, а всегда голубым и солнечным должно быть наше небо. И мы знаем, что миллионы и миллионы честных людей на земле думают так же…
Карцев сияющими глазами взглянул на Мазурина.
— Да, Алексей, это правда, — сказал он, — у истории только одна дорога — вперед!
Они обнялись на прощание.
Небо казалось по-новому голубым, как это бывает весной.
Воздух был так свеж и чист, что хотелось дышать глубже и полнее — во всю грудь!