Ходили на занятия и новые вольноопределяющиеся — Петров и Сергеев. Офицеры говорили с ними на «вы», дежурить на кухню их не посылали. Петров по-прежнему жил в казарме и с каждым днем все больше и больше сближался с солдатами, а Сергеев носил гимнастерку из японского хаки, роскошные сапоги, жил на вольной квартире, с нижними чинами разговаривал высокомерно, и солдаты не любили его, считали чужаком. Юла Комаров попытался было подмазаться к Сергееву, предложил ему чистить сапоги, следить за его винтовкой. Филиппов, узнав об этом, рассердился.
— Шпана! — с презрением сказал он. — В денщики ладишься?
— А ты не лезь, — озлился Комаров. — Он не такой, как мы. Он барин. Почему не услужить? Он заплатит.
— Да ты любому готов зад лизать! За сколько подрядился, июда? Говори!
Комаров обиженно промолчал. Почему придирается к нему Филиппов? Солдаты бывают разные. Вот Павлов, например, из их роты: получает пятнадцать рублей в месяц из дому и, кроме того, посылки; куда ему деньги девать? Взводный здоровается с ним за руку, по воскресеньям они вместе выпивают, всякая ему поблажка от начальства. А вот его, Комарова, суют во все дырки, помыкают им как хотят, потому что у него, кроме казенного полтинника, нет ни копейки. А с деньгами, известно, везде хорошо, даже на царской службе. Сколько раз он видел, как Павлов жрал сало, копченую колбасу и хоть бы кого-нибудь угостил!.. Нет, разные бывают солдаты. Нельзя их всех мерять одним аршином!
Он побежал в первый взвод к Черницкому раздобыть курева. Закурил, пошел по казарме. Все чем-то заняты. Одни чинят одежду, другие играют в шашки, третьи строчат письма домой. Только ему, Комарову, некому писать. Он — бобыль. Земли у него нет, нет и дома. Был пастухом, батрачил, служил половым в рязанском трактире. Там хозяин смертным боем избил его за разбитый графин с водкой, вытолкнул с крыльца, сломал ребро. Он пять дней шел в Москву, не мог там устроиться и два месяца прожил на Хитровке. Что и говорить: не везло в жизни! И солдатчина ничего не изменила. Никто его тут не уважает, отделенный, как бы шутя, дает ему затрещины. А попробуй обидеться на начальство!.. Да, собачья жизнь… Он с завистью смотрит на Загибина — сытого, хорошо одетого в собственную одежду и сапоги, белолицего солдата с низкими «николаевскими» височками. Загибин — солидный человек, бывший лакей из «Метрополя», знаменитого московского ресторана. Он запросто заходит к Смирнову, ухаживает за его дочкой Сонечкой. Смирнов благосклонно относится к Загибину, знает, что у того есть деньги, дорогие вещи. Вот они какие дела…
В воскресенье многих солдат отпускали в город. Отправились погулять и Карцев с Черницким. Вид у них был опрятный, хотя и не щеголеватый: казенная, хорошо заправленная одежда, кургузые бескозырки. Прошлись по широкой Московской улице — главной в городе, на ней магазины с зеркальными окнами, несколько каменных домов. Завернули на Соборную площадь. Перед собором торчал городовой, похожий на Тараса Бульбу, с длинными усами. Только что закончилась служба, и на соборную паперть начали выползать купцы, чиновники, расфуфыренные дамочки; выходил из церкви, крестясь, и мелкий люд, убаюканный молитвенными песнопениями. Нищие протягивали руки, просили подаяние. Им бросали копейки. Появился поручик Жогин — «самоварчик», как его прозвали в полку за округлую фигуру на коротких ножках. Солдаты, да и все в городе знали, что он ищет в купеческих домах богатую невесту и поэтому каждое воскресенье непременно шествует в собор, надев парадный мундир с орденом Станислава в петлице. Карцев и Черницкий козырнули Жогину. Тот, не ответив на приветствие, прошел мимо. Черницкий усмехнулся, вздохнул:
— О-хо-хо!.. Как трудно иногда человеку быть человеком!
Они вышли к речке Гуслянке. На поляне шла торговля, завывала шарманка, толпились люди. Навстречу попалась девушка с тяжелой корзинкой.
— Тоня, здравствуй! — весело поздоровался Черницкий и протянул руку.
Девушка улыбнулась, поставила корзинку на землю. Прядь светлых, вьющихся волос упала на лоб.
— Познакомься: это Карцев, мой товарищ, хороший парень. Люби его, как меня.
— Мало ему тогда достанется, — засмеялась Тоня. — Ну, прощайте, некогда мне.
Черницкий поднял ее корзинку.
— Мы проводим тебя, — сказал он.
Они шли рядом — два солдата и девушка. Тоня задумалась и не слушала веселой болтовни Черницкого.
— О чем вы грустите? — участливо спросил Карцев.
Она испуганно посмотрела на него:
— Так… Ничего.
И вдруг чему-то улыбнулась. Карцев отметил, какие у нее живые глаза, хорошая улыбка.
Когда прощались, он крепко сжал ее руку:
— Всего вам доброго. Буду рад встретиться с вами.
— Спасибо.
Тоня, подхватив корзину, скрылась в калитке.
— Кто она? — спросил Карцев.
— Горничная у командира полка. Хорошая, серьезная девушка, и должен тебе сказать…
Черницкий запнулся, толкнул Карцева в бок, и они, вытянувшись, отдали честь поручику — заведующему солдатской библиотекой. Поручик внимательно посмотрел на Карцева:
— Читатель Горького? — И, внушительно подняв палец, добавил: — Помню, помню тебя…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В зимнюю ночь безудержный, колючий ветер заметал дневального у ворот казармы. Он прятался в будку, но там было еще хуже: ветер бил в открытую сторону будки, и твердый снег, ударяясь о стены, напоминал шрапнельные разрывы. На колокольне женского монастыря пробили часы. Пробегавшая усталой рысью бездомная собака с поджатым хвостом ткнулась в будку, вскинула морду и, жалобно взвизгнув, бросилась прочь. Дневальный выскочил, ласково позвал ее (он в такую ночь был рад и собаке), но она привыкла не верить людям и скрылась в ночи. Тогда солдат начал ходить вдоль ворот, увязая в снегу. Ночная метель захватила его своей страшной красотой, и он запел:
Ой-ёй, ой-ёй,
Дует ветер верховой!
Мы идем босы, голодны,
Каменьем ноги порваны.
Ты подай, Микола, помочи.
Доведи, Микола, до ночи!
Эй, ухнем! Да ой ухнем!
Шагай крепче, друже,
Ложись в лямку туже!
Ой-ём, ой-ём…
— Чего орешь? — вдруг послышался сквозь вьюгу чей-то голос. — Ведь ты на посту.
Солдат, жмурясь от снега, залепившего лицо, повернулся. Как незаметно подошел офицер! Мощная фигура, грудь перекрещена ремнями, шашка, кобура револьвера, поднятый башлык, белая от снега лопатка бороды. Узнал: командир третьей роты капитан Вернер, дежурный по полку.
— Какой роты, как фамилия? — спросил капитан низким басом.
— Карцев, десятой роты, ваше высокоблагородие!
— Доложишь ротному командиру, что недостойно вел себя на посту. А ну-ка дыхни, не пьян?.. Дурак!
Капитан удалился, а через полчаса Карцева сменили.
Он прибежал в казарму, в сенях отряхнулся от снега, потер замерзшее лицо. Дежурный Защима дремал, сидя за столом.
— Вернер дежурит! — Карцев затормошил спящего.
Защима вскочил, налил из чайника на руку холодной воды, брызнул себе в лицо. В полку хорошо знали, что с Вернером плохие шутки: чуть что — под суд.
Карцев кинулся к своей койке. Ох, как славно он сейчас отогреется! Рядом, укрывшись с головой, спал Самохин. А почему на койке Чухрукидзе откинуто одеяло и грузина нет? Карцев вспомнил, что в последние дни Чухрукидзе был очень печален, и смутное беспокойство за товарища охватило его. Он прошел по казарме, свернул в дальний угол коридора, отгороженный широким шкафом, где свалены щетки, метлы, ведра. Это, пожалуй, единственное место, где можно спрятаться в роте. Там что-то скреблось, слышался заглушенный стон. Серая, скорчившаяся фигура извивалась на полу. Карцев бросился туда, оторвал закостеневшие руки от концов платка, туго впившихся в шею Чухрукидзе, увидел его посиневшее лицо, вывалившийся язык. Бритая, угловатая голова, падая, ударила Карцева в живот.