Кэтлин в этот вечер не позвонила. Я не могла найти себе места и рано легла спать.
Целых десять дней Кэтлин не давала о себе знать, а я снова проходила привычный круг мучений: ощущение утраты, неудержимое желание вступить в контакт с кем-то для меня недостижимым, страх перед размышлениями о конечных итогах жизни и, наконец, горький смех над тем, что я сама выдумала драму, не разглядев самой обычной комедии.
Я искала общества Гвен. Мы бродили с ней (без Сюзи, которую в принудительном порядке заставили отдать в школу) вдоль всевозможных заливчиков и пустынных пляжей, разыскивая редкие ракушки. Болтали о погоде, о травах, улитках. Но я-то все же хотела выведать у нее, что делает Кэт и как она относится к Михалу. Гвен была очень тактична.
— Кэт? Вернулась домой. Дядя ее умер, она богата, свободного времени у нее сколько угодно.
— Как ты относишься к тому, что Кэтлин вернулась к мужу?
— Я думаю, это хорошо.
— Я очень скучаю без Михала.
Она бросила на меня быстрый взгляд из-под выбивавшихся на лоб густых, раньше срока поседевших волос.
— Почему же ты не поехала вместе с ним?
Я долго раздумывала, прежде чем ответить.
— Из-за Кэтлин.
— Из-за Кэтлин?
— Ну да. Я могу ей понадобиться.
— А Михалу?
Меня словно что-то кольнуло.
— Михал перед ней виноват. Я обязана…
— Сюзи всегда виновата, но у меня нет к ней никаких претензий.
— Но ведь Сюзи ребенок.
— Михал тоже твой ребенок.
— Но не ребенок Кэтлин.
Она меланхолично улыбнулась.
— Тот, кого любишь, всегда ребенок, которому все прощается.
— Но мать отвечает за обиды, которые ее ребенок наносит людям, — настаивала я. Гвен умолкла.
Я занялась приготовлениями к зиме — возилась в саду, проветривала одежду, приводила в порядок библиотеку и — как прежде Михал — то и дело поглядывала на телефон.
На десятый день рано утром я получила телеграмму: «Приземлился Нью-Йорке. Все о'кей. Целую». И ровно через час у калитки остановился «моррис», из которого вышла Кэтлин.
— Какие новости? — спросила она через силу. — Он должен быть уже на месте.
Я показала телеграмму. Было тепло, словно опять вернулось лето, мы сидели на террасе, я спросила, что она будет пить.
— Джин с тоником, — сказала она (любимый напиток Михала). Мы медленно попивали джин с тоником, не зная, как сквозь гору событий добраться друг до друга.
— Что нового? — наконец спросила я.
Она оживилась.
— Джеймс мне опять диктует. Очень интересно. Про кораллы.
— Про кораллы?
— Ну да. Он пишет, что индивидуальный быт отмирает, люди будут жить группами. Как кораллы.
Она теперь говорила не «Брэдли», а «Джеймс». Это-то и было новым. Пила она с жадностью, глаза у нее разгорелись.
— Я буду приезжать чаще, можно? Михал будет мне писать на твой адрес.
— Ради бога! А профессор ничего не имеет против твоих одиноких прогулок?
Она погрустнела:
— Нет… Он вообще слишком добр ко мне.
Так было положено начало ее почти ежедневным визитам. Она помогала мне в саду и дома, следила за тем, чтобы я пила травы, запрещала копать землю на солнцепеке. Чаще всего она появлялась перед приходом почтальона. Когда он открывал сумку, мы обе старались не смотреть в его сторону, а забирая счет за газ и телефон или бумаги из банка, улыбались ему вымученной улыбкой. Я лично не рассчитывала на письмо. Лондонский период приучил меня к этому. Но чем больше проходило времени в ожидании весточки о первых шагах Михала в Америке, тем больше я сердилась на него за пренебрежение к Кэтлин. Сама же она удивляла меня своей стойкостью. Если я начинала беспокоиться, не случилось ли с ним чего, она говорила:
— Успокойся, Подружка, ничего такого с ним нет, ему просто некогда. Он строит наше будущее, думает о нас.
«Нас… наше» — это звучало по-семейному, словно у нас троих была одна судьба, а Брэдли, а может быть и Кэт, — кто знает? — оставались фантомами, без всякого смысла и значения.
Иногда, услышав, как шуршат шины велосипеда по гравию — знак того, что подъехал почтальон, Кэтлин, вместо того чтобы спешить к дверям, убегала в глубь дома. Она даже не спрашивала про письма, зато все охотней рассказывала про Михала. Описывала смешные сцены из лондонской жизни, хохотала, вспоминая его остроты, набрасывалась на «идиотов», которые не умели ценить его «интеллигентности», критиковала «коварных» англичан за их черную неблагодарность и неумение ценить героя «польской войны» и обвиняла его «фальшивых друзей» в том, что они злоупотребляли его верой в человеческую порядочность. О ноже, о часах, о сцене у Франтишека, о Брэдли и Кэт речи не было. Со дня на день Михал все преображался, превращаясь в некий идеал. Одновременно создавалась ни на чем не основанная легенда о его успехах в Америке.
— Настоящий мужчина не сюсюкает, не тратит времени на письма, а действует, — говорила Кэтлин. — Михал, если захочет, может очаровать даже рыбу на сковородке, а про американцев и говорить нечего. Год… пять лет… какое это имеет значение по сравнению с жизнью. Я же знаю, что ему без нас плохо. И он про меня тоже знает. — Она обняла меня. — Подружка, едем к нему вместе. — Помню, сказав это, она по-детски рассмеялась и добавила с таинственным видом: — Он обещал, что, если ему там станет очень тошно, он подаст мне знак… знаешь какой? Вернет мою сережку. Но только это случится не скоро.
— Почему?
— Джеймс очень добр, он старый, а мы еще долго будем молодыми… И потом, — она робко взглянула на меня, — не кажется ли тебе, что каждый из нас должен испытать свою судьбу в одиночку? — Она отвернулась. — Я-то никогда не изменюсь, но Михал не так уверен в себе.
Иногда вместе с ней приезжал Брэдли.
В его отношении к Касе появилось что-то отцовское: то же смущенное любование собственным творением и та же бесконечная снисходительность, столь свойственная при общении людей, уже изживших собственные страсти, с молодыми. Обсуждая вместе формулировки в научных текстах, они нередко спорили с Кэтлин из-за какого-нибудь определения, и каждый раз профессор так направлял разговор, чтобы Кэтлин могла блеснуть и последнее слово осталось за ней. Тогда он смотрел на нас с гордостью, словно без слов давал понять, что при Михале мир интеллектуальных радостей и доброты для молодой женщины был закрыт. Купаясь в лучах осеннего солнца, славный и великодушный муж Кэтлин неизменно справлялся о Михале. И всякий раз, узнав, что писем нет, утешал меня теми же словами, что и Кася:
— Михал, должно быть, очень устает. Завоевывать положение в Америке очень трудно…
Как быстро все сгладилось!
Настоящий король Марк тоже всякий раз, узнав, что Тристан хочет вернуть Изольду, немедленно передавал ему «свои приветы и любовь», а настоящая Изольда очень скоро забыла, что король Марк когда-то «выдал ее прокаженным».
Кэтлин уверяла, что никогда не изменится, но она уже изменилась. Профессор не любил экстравагантных нарядов, и вскоре у жены его появились туалеты, типичные для богатых английских дам. Теперь она носила костюмы из твида, сшитые у солидного портного, и длинные вечерние платья из парчи и кружев. В туфлях на низком каблуке ноги ее казались толще, лицо без пудры и помады выглядело по-детски серьезным. На шее поблескивала нить жемчуга, какую обычно в Англии дочери получают в подарок от родителей после окончания high school[56] и снимают очень редко. Когда они сидели у меня в кабинете, Джеймс чаще всего держал Кэтлин за руку и время от времени нежно пожимал ее, а Кэтлин всякий раз смущалась, как подросток. Рядом с его седой головой ее темно-рыжие упругие завитки казались особенно яркими; в присутствии этой пары все время ощущался дразнящий запах кровосмесительства.
Все выглядело совсем иначе, когда Кэтлин приходила ко мне одна. Уже от порога она улыбалась мне улыбкой, означавшей, что входит не миссис Брэдли, а Кася. Больше всего она любила комнату Михала, вынимала из ящиков разные забытые им мелочи, рассказывала их историю… Вот этот галстук они купили вместе на Бонд-стрит из первых же заработанных у Франтишека денег. Михал вышел в нем к ужину, и Франтишек все время бросал на них подозрительные взгляды, и тогда Михал, дурачась, испуганно сказал: «Пан Франтишек, умоляю, не пишите Притти, что я в Лондоне организовал себе галстук». Она знала это выражение и всякий раз хохотала, вспоминая его… А вот эту зажигалку пожертвовала ему некая миссис Маффет, у которой он работал шофером (боже, кем только он не был!). «Эта старая халда непременно хотела отобрать у меня Михала. Чего только она не делала. Подкупала Михала, падала в обморок, но я все равно не отдала его, и мы переехали к Драгги». — Рассказывая, Кася так и светилась.