– Ну, что? – почему-то шепотом встревожено спросила сонно моргающая нянька, рассеянно поправляя сбившееся одеяло.
– Не знаю, – тоже шепотом отозвалась Марго. Как будто они были подружками-заговорщицами, сплетничающими о своих секретах втихомолку от взрослых. А не девочкой, которая до смерти боялась своей няньки, и нянькой, которая не то чтобы лишнего ласкового слова – а и лишнего доброго взгляда не дарила своей воспитаннице. Как будто они у нее были наперечет – и слова и взгляды.
– Я боюсь, – неожиданно – для самой себя – пожаловалась ей Марго, испуганно глядя на нянькино растерянное лицо, и обрадованная тем, что, наконец-таки, нашла сочувствующего слушателя.
– Чего, глупая? – проморгавшись и уже более осмысленно, то есть, по-обычному, глядя на девочку, строго спросила нянька. – От, дурная, и меня-то спросонья переполошила. То ж сон, дурочка. Сон тебе плохой приснился, – нянька зевнула – сладко, широко, так, что бородавка на ее носу вздрогнула от удовольствия. – Сон – значит не взаправду, – назидательно сообщила нянька, прикрывая зевок рукой, а второй могучей дланью поправляя на девочке сбившееся одеяло. – Спи, глупая. – зевнула еще раз, и с кряхтеньем и оханьем пошлепала досыпать прерванный сладкий сон. Так и не дав возможности уже было открывшей рот Марго рассказать свой сон, который был слишком настоящим, чтобы быть «не взаправду»…
Сны были взаправду. Так взаправду, что иногда, посыпаясь, и обнаруживая в своих судорожно стиснутых пальцах не дымящуюся раму окна – а всего-то скомканный уголок подушки, Марго еще долго лежала неподвижно, моргая в темноту и с трудом привыкая – к очертаниям детской, постепенно проступающим в черноте, и к уютному прикосновению одеяла, ласкающему вспотевшую кожу. И ей казалось, что запах дыма все еще разъедает ее ноздри, а огонь подбирается ближе и ближе, и уже трогает горячим дыханием ее волосы, плечи и спину. И что на самом деле, все это – темнота и тишина детской, и уютная тяжесть одеяла – все это не взаправду, а взаправду совсем другое. Утонувшая в дыму комната, занавески, похожие на огненные лепестки – прекрасного и смертоносного цветка, и запертое окно, о которое, как насмерть перепуганные птицы, бьются две белые тонкие руки… А потом одна из этих рук, слепо и отчаянно нырнувшая в дым, вырвала из этого дыма – теплый, уже почти горячий – тяжелый бронзовый подсвечник, и стекло треснуло под его ударом, рассыпаясь в серебряный дождь осколков. Слишком маленькое стекло – одно из восьми – в крепкой дубовой оконной решетке, которую не смог сломать даже бронзовый подсвечник. А в пролом – слишком маленький, для того, чтобы попытаться вылезти в него, ворвалась ночь – холодная, черная, безлунная, заляпанная желтыми огнями – в руках тех, кто стоял внизу и смотрел на горящий дом; и их крики, суета, и чей-то визг, и лай собаки. А от свежего воздуха закружилась голова, и еще сильнее захотелось жить, потому что воздух был такой вкусный и пьяный, и никак было им не надышаться, и жизнью было никак не надышаться … Жизнью, которая неожиданно оказалась за крепкой дубовой решеткой закрытого окна … И она разбила еще два (всего три из восьми) мутных маленьких стеклышка, пока не поняла, что это бесполезно, и что от свежего воздуха еще ярче вспыхивает огонь на занавесках….
– Ты не можешь этого помнить, – почему-то испуганно пробурчал дядя Владислав, когда Марго однажды рассказала ему это. – Ты была слишком маленькая … для того чтобы запомнить.
– А я помню, – ответила Марго, не понимая, почему бы ей не помнить сон, который снился ей уже не раз. Взрослые всегда считают тебя лгуньей, когда ты говоришь чистую правду. – Я помню, – упрямо повторила она, сердито взглянув на дядю, и он почему-то отвел свои глаза, и закашлялся и заперхал – как будто подавился.
Сны были разными. Иногда они были гибкими и послушными – те сны, в которых Марго была сама собой, теперешней, и умела летать. Подниматься высоко-высоко в небо и разглядывать сверху дом, который казался таким маленьким и нестрашным. А еще она умела превращаться в птиц и разных зверушек; и, встречая пожары, умела их тушить – одним движением руки.
Но другие сны были взаправду. Те, в которых Марго иногда была женщиной, горящей в запертой комнате (своей мамой?), или маленькой четырехмесячной девочкой, надрывавшейся в крике на руках встрепанной няньки. А ведь всего-то, что надо – добраться до двери и открыть засов, но Марго была слишком мала и слаба, чтобы вырваться из заботливых нянькиных рук … Сны, в которых Марго не могла ничего изменить. Сны о том, что уже было – или о том, что будет. О маме, об отце, о каких-то незнакомых Марго людях, о Баженке. и теперь – об Анне. Эти сны были страшными, потому что Марго знала, что в них дальше будет, опережая происходящее своим знанием на несколько секунд – но все равно, это знание не могло ничего изменить. Как будто тот, внутри кого оказывалась Марго в этих снах, не чувствовал ее присутствия, продолжая делать то, что он должен был сделать – и Марго оставалось только смотреть, бессильно и беспомощно, смотреть и чувствовать, как обугливается кожа на ее тонких пальцах, вцепившихся в закрытое окно, или как тяжело толкается земля в ее толстые ноги, торопящиеся к колодцу – а она не успевает … как и десятки раз до этого – не успевает …
Она не успевала. Теперь уже по-настоящему. Не во сне. Не успевала, потому что теперь Анна металась в своей запертой горящей комнате, и огонь все ближе подбирался к ней, а никто не слышал ее криков – как тогда, много лет назад никто не слышал криков о помощи, когда в своей спальне заживо сгорела мама …
Анна металась, и пурпурно-раскаленные стены подступали к ней все ближе – стены, похожие на осклизлые бревенчатые стенки черного колодца. И она уже не видела ничего, кроме этих стен, и кроме маленького бледного пятнышка запрокинутого в крике лица – далеко внизу, на самом дне этого колодца. Марго знала, потому что ей самой недавно приснился этот сон. И она знала, что еще немного – и стены, столкнувшись друг с другом, раздавят Анну. В бесформенное пятно. Если только не успеть – и не открыть запертую дверь.
Поэтому Марго торопилась. Ей было всего семь лет (ну, почти семь, без одного дня), и ее ноги не хотели бежать так быстро, как хотелось их обладательнице, а домашние шелковые туфельки все время проскальзывали в грязи. Он хотела удрать из дома на поиски Анны еще вчера, но вчера нянька поймала ее – уже воюющую с тяжелой просевшей калиткой в конце парка. «Боже тебя упаси», – сказала нянька, ловко ухватывая Марго за шиворот и могучим пинком водворяя калитку на место. «Боже тебя упаси высунуть свой нос за ворота, Маргарита.» Ее голос был сухим, скрипучим – и встревоженным. Одного этого голоса должно было быть вполне достаточно для того, чтобы убедить здравомыслящую девочку. И даже не нужно было бы видеть напряженное лицо дяди Владислава, велевшего няньке после водворения домой несостоявшейся беглянки: «Следи за ней. Просто не спускай с нее глаз, поняла?» Нянька и дядя Владислав знали что-то такое – что-то нехорошее, из-за чего Марго не следовало выходить из дома. Но Марго это не остановило. Что могло бы остановить ее – когда всякий раз, зажмурив глаза, она видела пылающие огненными лепестками занавески, и Анну, бьющуюся о запертое окно? Анну, крик о помощи которой почему-то никто не слышал. Никто, кроме Марго.
И, воспользовавшись тем, что нянька отвлеклась болтовней с кухаркой, замешивающей тесто для завтрашнего, праздничного пирога, Марго удрала. Как раз накануне своего седьмого дня рождения.
…Калитка на этот раз подалась значительно легче, а вот дорога …Дорога к деревне оказалась куда хуже и длиннее, чем Марго представляла себе раньше, а шелковые домашние туфельки оказались совсем неподходящими для таких долгих и трудных походов. Марго быстро запыхалась и устала прыгать через лужи по весенней липкой грязи.