Никитенко пишет в «Дневнике»: «Действие цензуры превосходит всякое вероятие. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это все равно, что велеть реке плыть обратно» (216-17). Именно к этому времени относится ряд анекдотических примеров цензурных запретов: цензор Ахматов остановил печатанье пособия по арифметике, так как в нем были многоточия (их ставили часто вместо строк, вычеркнутых цензурой); цензор Елагин не пропускал в учебнике географии упоминание о том, что в Сибири ездят на собаках (требовал подтверждения министерства внутренних дел); цензор Мехелин? вымарывал все имена республиканцев, сражавшихся за свободу древней Греции и Рима. Сообщая эти и другие подобные факты, Никитенко добавляет: «Такой ужас навел на цензоров Бутурлин с братией, то есть с Корфом и Дегаем» (326).
Даже изданиям полиции доставалось. «Ведомости С.-Петербургской полиции» напечатали уведомление, что статья одного автора не опубликована «по причинам, от редакции не зависящим» (217). Бутурлин сразу же пишет об этом Уварову, как о нарушении запрещения публиковать материалы, намекающие на цензурные строгости (Ле м² 17.по Барсук). Тот же знакомый, о котором шла речь выше, писал Погодину: «Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Тайные доносы и шпионство еще более осложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей» (217).
Лемке приводит ряд других примеров, свидетельствующих о безудержной строгости Kомитета (219). Уварову приказано распорядиться, чтобы университеты прекратили выписывать журналы и газеты. К декабрю 1848 г., по словам Никитенко, над обществом нависла непроницаемая свинцовая туча: «Произвол в апогее», «наука бледнеет и прячется. Невежество возводится в систему»; «теперь в моде патриотизм, отвергающий все европейское, не исключая науки и искусства, и уверяющий, что Россия столь благословенна Богом, что проживет без науки и искусства»; люди верят, что все неурядицы на Западе произошли оттого, «что есть на свете физика, химия, астрономия, поэзия, живопись и т. д. <…> Теперь же все <…> болотные гады выползли, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается» (220). Даже М. А. Дмитриев (писавший стихи-доносы на Белинского), по поводу запрещения статьи Погодина, в письме к нему резко отзывается о цензуре: «Неужели мы одни во всем мире лишены права мыслить и печатать?» (220).
В конце1848 г. в дневнике Никитенко для обозначении России появилась иносказательная формула «Сандвичевы острова». События на Западе вызвали на «островах» страшный переполох: «Варварство торжествует там свою дикую победу над умом человеческим, который начинал мыслить, над образованием, которое начинало оперяться»; «Произвол, облеченный властью, в апогее: никогда еще не почитали его столь законным, как ныне», «Поэтому на Сандвичевых островах всякое поползновение мыслить, всякий благородный порыв <…> клеймятся и обрекаются гонению и гибели». О повороте назад, к самым мрачным временам, который оказался совсем не трудным для большинства: «Это даже не ход назад, а быстрый бег обратно…» (315).
Такое попятное движение поддерживается и общественными настроениями. Никитенко рассказывает о защите одной магистерской диссертации по естественным 228наукам. Диссертант иногда вставлял латинские, немецкие, французские термины; на этом основании один из профессоров заявил, что тот «не любит своего отечества и презирает свой язык», намекнул, что диссертант «склонен к материализму» (диссертация была о зародышах у брюхоногих слизняков), т. е. профессор «вместо ученого диспута направился прямо к полицейскому доносу. Такова судьба науки на Сандвичевых островах. Мудрено ли, что тамошние власти презирают и науку и ученых?» (316).
Погодин думает об адресе литераторов, о жалобе царю на лютость цензуры. И. Киреевский, напуганный этой идеей, просит Погодина ничего не предпринимать: в настоящий момент адрес совершенно неуместен, может принести лишь вред.
В конце 1848 г. распространялась карикатура, отражающая события в разных странах: из бутылки с французским шампанским вылетела пробка, выплескиваются троны, короли, министры; вторая бутылка с густым темным немецким пивом: из мутной влаги медленно выжимаются правители; третья бутылка с русским пенником (крепкой водкой); онаобтянута прочной веревкой и запечатана казенной печатью с орлом — Россия.
Все перечисленные выше события относились к 1848-му году. Потом настал 1849-й. Бутурлин выступил со своим проектом закрытия университетов. Об этом шла речь в эпиграфе к главе. Проект, действительно, сделал имя Бутурлина печально знаменитым на века. Нерасов писал о замысле Бутурлина, уже покойного:
О муж бессмертный! Не воспеты
Еще никем твои слова,
Но твердо помнит их молва!
Пусть червь тебя могильный гложет,
Но сей совет тебе поможет
В потомство перейти верней,
Чем том истории твоей…
Об «Истории…» Бутурлина мы уже упоминали. Даже Уваров понимает мракобесие проекта. К тому же Бутурлин вмешивается в данном случае в дела не только порученной ему цензуры, но и в компетенцию министерства просвещения, подчиненного Уварову. Последний чувствует и немилость царя, возможность отставки. Вынужден играть ва- банк. В мартовской книге «Современника» (1849, т. XIV, с. 37–46) появилась без подписи статья И. И. Давыдова «О назначении русских университетов и участии их в общественном образовании», инспирированная Уваровым. Последний выступил в данном случае и в роли цензора.
Профессор Давыдов — отнюдь не поборник прогресса. Он придерживался крайне реакционных взглядов. Ярый сторонник Уварова, его «теории официальной народности». Знаменательно. что он, читая лекции по русской литературе, не упоминал имени Пушкина. Позднее он — директор педагогического института, в котором учился Добролюбов. В переписке последнего нередко встречаются крайне враждебные отзывы о Давыдове. Против него направлена статья-памфлет Добролюбова «Партизан И. И. Давыдов во время Крымской войны», напечатанная осенью 1858 г. в «Колоколе» Герцена. Тем не менее, по прихоти случая, именно Давыдов выступил в 1849 г. критиком проекта Бутурлина, защитником университетов. И хотя он защищал их с реакционных позиций, в данном вопросе 230он оказался в какой-то степени союзником «Современника», сторонником просвещения. Не случайно его статья появилась в журнале Некрасова.
Автор осуждал мысли и слухи о закрытии университетов. Он пытался объявить подобные слухи злонамеренными, противоречащими желаниям правительства. Университеты, по его словам, вовсе не вредны, даже полезны. Давыдов противопоставлял их, вообще Россию, пагубным идеям Запада. Там — смуты и потрясения, люди, для которых не существует ни вера, ни закон, ни права, ни обязанности. В России всё иначе: «в православной и боголюбимой Руси благоговение к Провидению, преданность Государю, любовь к России — эти святые чувствования никогда не переставали питать всех и каждого; ими спасены мы в годину бедствий; ими возвышены на степень могущественнейшей державы, какой не было в мире историческом. В благодарственном умилении к Подателю всех благ и Самодержцу нам остается лишь только наслаждаться этими благами» (226). Казалось, куда уж благонамереннее?! Целиком в духе «официальной народности»! Ан нет!
Защищая университеты, Давыдов прибегает к любопытной уловке. Он пытается поставить на одну доску неназванного Бутурлина и тех людей, которые хотят неоправданных преобразований (т. е. закрытия университетов- ПР). Именно такие люди, по словам Давыдова, поверхностные, жаждущие перемен, распространяют слухи о закрытии университетов (намек, что такие люди смыкаются с европейскими сторонниками перемен). Желание закрыть университеты связывается Давыдовым с ложными понятиями, которые порождают «недовольство существующим и несбыточные мечты о нововведениях» (226). В статье идет речь о благотворном участии университетов в общественном образовании. Они — опора престола. Из них «благородные юноши ежегодно исходят на верное служение обожаемому Монарху» (227).