«Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя <…> но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал)» (875). Но вспомним и приводимые выше слова: «родиться в России с умом и талантом». От них Пушкин тоже не отказывается. Он солидарен с Чаадаевым в критике современности: «Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
В конце письма выражена тревога за Чаадаева, боязнь возможности расправы над ним: «Но боюсь как бы ваши исторические воззрения вам не повредили…» (многоточие текста — ПР). Выражается надежда, что впечатление от письма раздувать не будут. Эти слова перекликаются с началом письма, с удивлением, что брошюра Чаадаева переведена и напечатана. И обращение: «мой друг», которого нет вначале, но которое появляется в конце.
Письмо Пушкина — полемика с крайностями Чаадаева. Отсюда и некоторое смещение акцентов. Во многом рассуждения поэта перекликаются со славянофильством. Но он чужд духу партии, характерному для славянофилов. Нет их односторонности, исключительной приверженности к своему, к православной вере, истории России. Нет противопоставления Европе, осуждения её пути, ощущения, что у нас лучше. Уверенность, что Россия не «вне Европы», а её неотъемлемая часть, при всей своей самобытности, её истории, её религии, общими для всего христианского мира. Как бы завещание Пушкина. Итог всех его раздумий.
Знаменательно, что у Пушкина нет упоминаний о теории «официальной народности», как раз в это время сформулированной Уваровым, ставшей официальной идеологией. Более того, отношения с Уварвым в этот период крайне обострены.
Дуэль, а затем смерть Пушкina (29 января 1837 г.). Репрессии за упоминания о гибели поэта. В первую очередь здесь следует отметить стихотворение Лермонтова «Смерть поэта», о котором шла речь в предыдущей главе.
Никитенко отмечает в своем дневнике, что смерть Пушкина — плата за пребывание в аристократических салонах. Император в последний раз демонстрирует царскую милость, вероятно веря в свою искренность. Он посылает к Пушкину личного лейб-медика, несколько раз справляется об его здоровье, передает записку умирающему, где называет Пушкина «любезным другом», велит заплатить 100000 долга, назначает пенсию вдове и детям. Распоряжение об единовременном пособии, 10000 руб. Приказано издать сочинения Пушкина за казенный счет. Вряд ли это всё — лицемерие. Но… Никитенко пишет в дневнике, что сам видел резолюцию царя о новом издании сочинений Пушкна. В ней сказано об издании: «Согласен, но с тем, чтобы всё найденное мною неприличным в изданных уже сочинениях было исключено, а чтобы не напечатанные еще сочинения были строго рассмотрены» (198). 30 марта 1837 г. Никитенко рассказывает о столкновении с председателем Петербургского цензурного комитета Дондуковым-Корсаковым из-за сочинений Пушкина, цензором которых назначен Никитенко: царь повелел, чтобы сочинения выходили под наблюдением министра просвещения Уварова; тот, недруг Пушкина, истолковал это, как повеление подвергнуть новой строгой цензуре все уже напечатанные сочинения Пушкина; отсюда следует, что «не должно жалеть наших красных чернил». Никитенко пишет, что вся Россия наизусть знает сочинения Пушкина; они выдержали несколько изданий, все напечатаны с высочайшего соизволения; не значит ли, что новое цензурное рассмотрение их обратит особое внимание читателей на те места, которые ранее были разрешены, а ныне будут выброшены? Об этом Никитенко говорил в комитете целую речь, возражая против подобной цензуры. Корсаков же ссылался на распоряжение царя, истолкованное таким образом министром. Комитет поддержал мнение Корсакова и Уварова. Из всех его членов только цензор Куторга согласился с Никитенко, произнеся две-три фразы. В помощь Никитенко для цензуры произведений Пушкина комитет назначил Крылова, «одно имя которого страшно для литературы: он ничего не знает, кроме запрещения». Когда Куторга сослался на общественное мнение, которое осудит всякое искажение Пушкина, председатель комитета заявил, что «правительство не должно смотреть на общественное мнение, но идти твердо к своей цели». Чтобы обуздать Уварова и Корсакова, пришлось обратиться к царю. По ходатайству Жуковского царь приказал печатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений. «Как это взбесит кое-кого», — замечает Никитенко (199).
По сути дела, царь с самого начала не требовал цензуры уже напечатанных и одобренных им произведений Пушкина. Но в своем распоряжении он фиксировал внимание на внимательном, строгом рассмотрении наследия погибшего поэта. Да и назначение Уварова для наблюдения за изданием было весьма симптоматично (Николай прекрасно знал об отношениях Пушкина и Уварова, мог назначить для наблюдения кого-либо другого, более благожелательного, например Жуковского). Уваров по своему истолковал слова царя, несколько отступив от их истинного смысла, но, судя по всему, это не вызвало раздражения Николая. Он лишь согласился с ходатайством Жуковского не подвергать цензуре уже разрешенное. Да и сама инициатива издать сочинения погибшего поэта, видимо, принадлежала не ему. Он лишь был «Согласен».
После дуэли Геккерна и Дантеса сразу выслали из России. Но отказали Жуковскому, просившему издать особый рескрипт по поводу гибели поэта, где перечислялись бы и милости царя. Николай недоволен, что Пушкина положили в гроб во фраке, а не в камер-юнкерском мундире. Уваров же сделал всё, чтобы запретить упоминания о смерти Пушкина. Никитенко записывал в «Дневнике»: Уваров занят укрощением откликов на смерть Пушкина; он недоволен пышной похвалой в «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду»; «Уваров и мертвому Пушкину не может простить „Выздоровления Лукулла“». Никитенко получает предписание председателя цензурного комитета: «не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру» (195). В «Дневнике» рассказывается о «народных похоронах» Пушкина, об огромном количество людей; «Весь дипломатический корпус присутствовал»; «были и нелепейшие распоряжения»: сказали, что отпевать будут в Исаакиевском соборе, а тело тайком поместили в Конюшенной церкви; строгое предписание, чтобы профессора и студенты были на лекциях; попечитель сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы там пересолить (196).
Замалчивание гибели Пушкина — дело рук не только Уварова. 29 января, сразу же после смерти поэта, в «Северной пчеле» (№ 24) напечатана заметка Л. Якубовича. В ней шла речь о том, что Пушкин многое совершил, но еще большего можно было от него ожидать. Бенкендорф делает выговор Гречу за неуместные похвалы. Вообще статей было мало. О дуэли ничего в них не сказано. В «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду» опубликована короткая заметка в траурной рамке (единственная черная рамка): «Солнце нашей поэзии закатилось, Пушкин скончался в цвете лет, в середине своего великого поприща». Досталось и за заметку, и за рамку. Недовольство Уварова. Разнос Дондуковым Краевского: что за черная рамка, что за солнце, великое поприще?; «Что он был, полководец или министр? Писать стишки — какое это поприще?» (Тыркова 496…). Никитенко приказано вымарать несколько подобных строк, предназначенных для «Библиотеки для чтения».
Митрополит (кто?) отказался совершать отпевание. Вынос тела состоялся не утром, а ночью, без факелов. В ночь с 3 на 4 февраля гроб в рогоже отправили в Псков. Впереди мчался жандармский полковник (Ракеев). Позади А. И. Тургенев. Вдогонку послан камергер Яхонтов. Никитенко пишет, что его жена недалеко от столицы случайно встретила гроб с телом Пушкина, что запрещение писать что-либо о поэте продолжается (не только о фактах, но и о слухах) (195-7). По поручению Бенкендорфа Мордвинов извещает псковского губернатора, что везут тело Пушкина и, от имени императора, требует запретить «всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно используется при погребении тела дворянина».