А примерно через год, 30 мая 31 г. Булгаков вновь пишет Сталину письмо, на этот раз довольно подробное. Начинает он большой цитатой из Гоголя, закачивавшейся словами о том, «что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее». Булгаков просит Сталина «ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года». Он уверяет, что не собирается остаться там навсегда, что будет «сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно <…> не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес» (93). Заканчивая письмо, Булгаков вновь говорит о желании встречи: «писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам». Он напоминает телефонный разговор в апреле 30-го г., который «оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: „может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу…“. Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР» (93–94). Фразы о загранице, судя по всему, во время апрельского телефонного разговора Сталин не произносил, хотя слова его: «А может быть, правда — вы проситесь за границу» можно было при желании истолковать и так, как сделал это Булгаков. Разрешения на заграничную поездку он не получил, но были разрешены к постановке пьесы «Мольер» и «Мертвые души» и принято решение о возобновлении спектакля «Дни Турбиных» (498). 3 Октябре, учитывая поддержку Горького, Главрепертком разрешил постановку «Кабалы святош», фактически без изменений (менялось только название — «Мольер»). Тут же с Булгаковым заключили договоры на постановку МХАТ и Ленинградский Большой драматический театр. Разрешили ставить пьесу и в других городах. Примерно в то же время, осенью 31 г., при содействии Горького, получает разрешение на временный выезд из СССР с сохранением советского гражданства Е. И. Замятин.
Запись Булгакова в дневнике 30 января 32 г.: «В половине января 1932 г., в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение — пьесу „Дни Турбиных“ возобновить. Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору — возвращена часть его жизни. Вот и всё» (103). Один из писателей, бывший в курсе литературных и театральных дел, писал в дневнике об этом: на просмотре «Страха» Эрдмана «присутствовал хозяин» (т. е. Сталин); пьеса ему не понравилась, и в разговоре с представителями театра он заметил: «вот у вас хорошая пьеса „Дни Турбиных“ — почему она не идет?» Ему смущенно ответили, что пьеса запрещена; «Вздор, — возразил он, — хорошая пьеса, ее нужно ставить, ставьте“. И в десятидневный срок было дано распоряжение восстановить постановку…» (501).
Телефонный разговор со Сталиным произвел на Булгакова большое впечатление. По его словам, Сталин «вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно» (Вол201). Е. С. Булгакова вспоминала, что больше всего занимала писателя мысль о Сталине, о возможном разговоре с ним; желание встретится со Сталиным было у него велико, надежда на такую встречу сохранялась долгие годы (Марг498). Тем более, что Сталин в телефонном разговоре говорил, что «нужно найти время и встретиться обязательно». Для Сталина это была простая вежливость, но Булгаков воспринял его слова всерьез. Мысль о встрече со Сталиным, которому всё можно объяснить и добиться справедливости, стала в какой-то степени для Булгакова навязчивой идеей. О ней он писал В. В. Вересаеву 22–28 июля 31 г.: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб <…> Ведь не галлюционировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: „Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..“ Он произнес её! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..» С этой мыслью у Булгакова связывалась другая, тоже заветная: «Я исступленно хочу видеть хоть на короткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю; Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случились?» (95). Отчаянье и непонимание. Обе надежды так и не осуществились. Но сохранял их Булгаков до конца жизни. А для Сталина телефонный разговор с Булгаковым — еще один повод повысить популярность. Слухи о нем распространились среди интеллигенции и вызвали ряд сочувственных откликов. Сводка их содержалась в донесении Агранову, курировавшего в ОГПУ литературу: вместо разговоров о злобном, тупом фанатике, ведущем к гибели страну, появились иные: «А ведь Сталин действительно крупный человек. Простой, доступный»; Булгакова затравила разная сволочь, которая вокруг Сталина, а тот дал им щелчок по носу (Волк 193-4).
Несмотря на разрешение пьес Булгакова неприятности с ними продолжались. Худполитсовет Ленинградского Большого драматического Театра отклонил «Мольера», хотя он был разрешен для постановки во всех театрах страны. Подлейшую роль в этом деле сыграл драматург Вс. Вишневский, поместивший в «Красной газете» заметку-донос в адрес пьесы Булгакова и ее автора (103–106,501-2). Он выступал и с другими подобными статьями. По словам комментатора, Вишневский был «безусловно, искренним». Может быть и так, но это не уменьшало подлости его выступлений.
В июле 32 г. Булгаков заключает договор на книгу «Жизнь господина-де Мольера» для серии «Жизнь замечательных людей». Писатель должен был сдать её к 1 февраля 33 г. 14 сентября 61 г. Е. С. Булгакова писала брату Михаила Афанасьевича о книге: «действительно, это стоило больших трудов — добиться согласия на издание. Ведь я бьюсь над этим двадцать один год. Бывало, что совсем-совсем, казалось, добились. И опять всё летело вниз как Сизифов камень» (504). Дело началось с отрицательной рецензии А. Н. Тихонова, написанной и посланной Булгакову весной 33 г. Он посоветовал, в частности, вместо развязного «воображаемого рассказчика», не знающего о существовании в Советском Союзе «так называого марксистского метода исследований исторических явлений», дать «серьезного советского историка, он бы мог много порассказать интересного о Мольере и его времени. Во-первых, он рассказал бы о социальном и политическом окружении Мольера…». И вывод: «книга в теперешнем виде не может быть предложна советскому читателю». Тихонов послал свой отзыв и текст книги Горькому. Тот присоединился к его мнению: «с Вашей — вполне обоснованной отрицательной — оценкой работы М. А. Булгакова я совершенно согласен <…> В данном виде — это несерьезная работа, и — вы правильно указываете — она будет резко осуждена». После таких отзывов книгу о Мольере Булгаков положил в шкаф для «похороненных» рукописей. В сокращенном издании она вышла в 62 г. («ЖЗЛ»), в полном — в 88 г. (в издательстве «Днипро»). (505-6).
Весной 34 г. вновь возник вопрос о заграничной поездке. Решили подать заявление о ней на август-сентябрь (157). Оно передано секретарю Президиума ЦИКа, председателю правительственной комиссии, управляющей Художественным Театром А. С. Енукидзе (160). Тот вроде бы наложил резолюцию: «Направить в ЦК». Опять надежды, мечты о том, как они поедут в Париж. Их включают в список артистов МХАТа, едущих за границу (167). Булгаков повторяет ликующе: «Значит, я не узник! Значит, увижу свет!» (164) Их дурачат, просят прийти в иностранный отдел Мосгубисполкома, заполнить анкеты. Секретарь Енукидзе говорит, что она точно знает: они получат заграничные паспорта (165). Чиновник исполкома их уверяет, что паспорта они получат «очень скоро, так как относительно вас есть распоряжение. Вы могли бы получить их сегодня, но уже поздно». Срок выдачи паспортов переносится на 19, затем на 23, затем 25 или 27 мая. 7 июня курьер Художественного Театра поехал в Иностранный отдел исполкома, со списком артистов, которым должны были выдать заграничные паспорта. Привез их, кроме паспортов для Булгакова и его жены: им поездку не разрешили (164-65). 10 июня Булгаков пишет Сталину, прося заступничества (167-69). Наивная душа! В письме от 11 июля он рассказывает о происшедшем Вересаеву, отмечая, что от Сталина «ответа нет». Он еще утешает себя, что письмо могло не дойти по назначению, но эта мысль не слишком утешает. Булгаков сравнивает свое положение с крушением курьерского поезда: «правильно пущенный, хорошо снаряженный поезд, при открытом семафоре, вышел на перегон — и под откос! Выбрался я из-под обломков в таком виде, что неприятно было глянуть на меня» (172). В дневнике Елены Сергеевны запись: «М.А. чувствует себя ужасно — страх смерти, одиночества. Всё время, когда можно, лежит» (166). Такую игру в кошки-мышки ему устраивают, не щадя ни чувств писателя, ни здоровья. Отказ ведь означал не только крушение заветной мечты о загранице, но и подтверждение, что он остается на цепи, что он — узник, а не свободный человек.