Примерно в середине февраля Булгаков подает заявление о двухмесячной поездке за границу. Он понимал, что скорее всего поездку ему не разрешат и решил подстраховаться, запросив у Общества писателей в Париже визу на въезд во Францию. Его просьба была удовлетворена, и французское посольство в Москве послало 31 мая 28 г. Булгакову уведомление: «Французское посольство уведомляет Вас о том, что им получено разрешение визировать паспорта Михаила Афанасьевича Булгакова с супругой». Посольство просило прислать паспорта. Но еще до этого Булгаков получил бумагу другого содержания и из другой инстанции: «… Настоящим Административный отдел Моссовета объявляет, что в выдаче разрешения на право выезда за границу Вам отказано» (Марг485-86).
Позднее с «Бегом» как будто наладилось. 9 октября 28 г. происходит новая читка пьесы в МХАТе. Читал сам автор. Во время чтения часто раздавался одобрительный смех. Затем началось обсуждение. Резолюция Главреперткома от 9 мая 28 г., осудившая «Бег“, подверглась резкой критике. Горький, выступивший на обсуждении, сказал:» «Бег“ — великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас». Его поддержал начальник Главискусства А. Свидерский. Немирович-Данченко, который вел обсуждение, в заключительном слове согласился с ними. Он подробно остановился на возможных поправках. Создалось впечатление, что одержана победа. 10 октября начались репетиции «Бега». 11 октября в «Правде» опубликовано официальное сообщение: «МХАТ принял к постановке „Бег“ Булгакова». На радостях Булгаков отправился в Тифлис. Но Главрепертком и не думал сдаваться. Его поддержала пресса. К тому же 13 октября Горький по решению врачей срочно выехал в Италию: МХАТ потерял самого влиятельного своего защитника. 15 октября председатель Главреперткома Ф. Раскольников отправил в ЦК донос на Свидерского: «На заседании коллегии… в присутствии беспартийной части аппарата Главискусства, представителей МХАТ-1 и газетных корреспондентов тов. Свидерский заявил, что Главрепертком ''душит творчество авторов'' и ''своими бюрократическими методами регулирования обостряет репертуарный кризис“».
22 октября Главрепертком повторил свое прежнее решение о запрещении пьесы. Мнение Свидерского не было принято во внимание, хотя он заявлял, что «Бег» окажется лучшим спектаклем сезона. Не повлияло на решение и сообщение И. Судакова, что он читал «Бег» «в очень высокой аудитории, где пьеса нашла другую оценку». По словам Судакова, атмосфера на заседании Главреперткома была «совершенно кровожадной»; лидеры РАППа — Л. Авербах, В. Киршон, другие задавали тон обсуждению. Отрицательное решение Главреперткома послужило сигналом прессе, предпринявшей массированную атаку на пьесу, ее автора, МХАТ. Это сказалось и в сводках осведомителей. В агентурном донесении от 25 октября сообщалось: «В литературных и артистических кругах Ленинграда усиленно обсуждался вопрос о постановке <…> новой пьесы Булгакова ''Бег''. Это известие произвело сильное впечатление как на сов. общественность, так и на круги, враждебные соввласти. У Булгакова репутация вполне определенная. Советские <…> люди смотрят на него как на враждебную соввласти единицу, использующую максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией. Критически и враждебно относящиеся к соввласти буквально „молятся“ на Булгакова, как на человека, который, будучи явно антисоветским литератором, умудряется тонко и ловко пропагандировать свои идеи <…> можно с несомненностью утверждать, что независимо от процента антисоветской дозы пьесы „Бег“, ее постановку можно рассматривать как торжество и своеобразную победу антисоветски настроенных кругов» (Марг 491-92). В данном случае советская печать и общественное мнение оказались не менее враждебными Булгакову, чем официальные цензурные инстанции.
А писатель продолжает свои попытки добиться разрешения на поездку за границу. В июле 29 г. он направляет заявление Сталину, Калинину, Свидерскому и Горькому о своей литературной судьбе. Там идет речь и о запрещении «Бега»: «В настоящее время я узнал о запрещении к представлению „Дней Турбиных“ и „Багрового острова“. „Зойкина квартира“ была снята после 200-го представления в прошлом сезоне по распоряжению властей. Таким образом, к настоящему театральному сезону все мои пьесы оказываются запрещенными, в том числе и выдержавшие 300 представлений „Дни Турбиных“. В 1926-м году в день генеральной репетиции „Дней Турбиных“ я был в сопровождении агента ОГПУ отправлен в ОГПУ, где подвергся допросу». Далее Булгаков сообщал про обыск, про конфискацию дневника и повести «Собачье сердце», про запрещение «Записок на манжетах», «Дьяволиады», про запрет в публичном выступлении «Похождений Чичикова», про то, что роман «Белая гвардия» был «прерван печатанием», а «Дни Турбиных» и «Зойкина квартира» были украдены и увезены за границу. «По мере того как я выпускал в свет свои произведения, критика в СССР обращала на меня все большее внимание, причем ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, никогда и нигде не получало не только ни одного одобрительного отзыва, но, напротив, чем большую известность приобретало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее становились отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани. Все мои произведения получили чудовищные, неблагоприятные отзывы, мое имя было ошельмовано не только в периодической прессе, но и в таких изданиях, как Б. Сов. Энциклопедия и Лит. энциклопедия. Бессильный защищаться, я подавал прошения о разрешении, хотя бы на короткий срок, отправиться за границу. Я получил отказ». Булгаков пишет и о ряде других отказов подобного рода. «К концу десятого года силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься и ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЮ МОЕЙ Л. Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется» (Марг75-76).
30 июля Булгаков просит Свидерского направить его заявление Правительству СССР, а 3 сентября кратко извещает о своем обращении к правительству секретаря ЦИК Союза ССР А. С. Енукидзе и Горького. Последнего он просит поддержать его ходатайство и добавляет: «мое утомление, безнадежность безмерны. Не могу ничего писать. Всё запрещено, я разорен, затравлен в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции — отпустить меня» (80–81). 2 октября Булгаков пишет заявление в правление Всероссийского Союза писателей. Краткое, без мотивировки: «Прошу меня из числа членов Всероссийского Союза Писателей исключить» (81). В комментариях указывается, что заявление — не только ответ на травлю Булгакова, но и выражение солидарности с Е. Замятинын и Б. Пильняком, которых в это время преследовали в связи с выходом за границей романа «Мы» Замятина и «Красного дерева» Пильняка. О выходе из Союза писателей заявили также Ахматова и Федин. Близок к разрыву с Союзом… был и Андрей Белый (494).
Ознакомившись с заявлением Булгакова, Свидерский 30 июля посылает секретарю ЦК А. П. Смирнову записку: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом. При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым». 3 августа Смирнов направил письмо Булгакова и записку Свидерского Молотову, приводя и свою точку зрения: «Посылаю вам копии заявления литератора Булгакова и письма Свидерского — прошу разослать их всем членам и кандидатам Политбюро. Со своей стороны, считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление — практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т. Свидерского, можно. Что же касается просьбы Булгакова о разрешении ему выезда за границу, то я думаю, что ее надо отклонить. Выпускать его с такими настроениями за границу — значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь, дав АППО ЦК (Агитпропу — примеч. комментатора) указания о необходимости поработать над привлечением его на нашу сторону, а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться…» (493). Положение Булгакова и на самом деле было крайне бедственное. Он не преувеличивал своих несчастий, желая произвести впечатление на читателей его письма. О своем положении он пишет в той же тональности брату 24 августа 29 г., 16 января и 21 февраля 30 г.: «положение мое неблагополучно. Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 г. совершилось писательское мое уничтожение. В сердце у меня нет надежды <…> вопрос моей гибели это лишь вопрос срока <…> этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел<…>»; «я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет <…> корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть»; «По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средство к спасению. Но ничего не видно» (79–80, 82–83). О тяжелом положении Булгакова говорилось и в агентурной сводке начала 30 г.; в ней сообщалось, что Булгаков бедствует, продал часы (495).