Литмир - Электронная Библиотека

В сентябре он вернулся в ешиву, а я перешел на третий курс. Поскольку символическая логика — это раздел философии, я выбрал философию в качестве профилирующего предмета, и она оказалась просто восхитительной. Недели летели быстро. Отец первые месяцы не занимался ничем, кроме преподавания; затем, с разрешения доктора Гроссмана, он вернулся к своей сионистской деятельности и к курсам для взрослых, по одному вечеру в неделю.

Военные действия в Израиле то затухали, то возобновлялись, особенно в районе пустыни Негев; но инициатива теперь перешла к израильтянам, и напряженность постепенно уходила.

Антисионистская лига рабби Сендерса, казалось, совсем прекратила свое существование. О ней ничего не было слышно, даже в нашем районе. А однажды, в конце весны, пока я обедал в столовой, Дэнни подошел к моему столу, нерешительно улыбаясь, сел и попросил помочь с экспериментальной психологией: он никак не мог построить график с формулой, включающей переменные величины.

Глава шестнадцатая

Услышав его голос, я ощутил легкий трепет.

— Добро пожаловать назад, в мир живущих, — сказал я, глядя на него и чувствуя, как мое сердце рвется наружу. Мы не говорили больше двух лет.

Он слабо улыбнулся и пригладил бороду, которая изрядно отросла и загустела. На нем были обычная черная пара, рубашка без галстука, цицит и кипа. Пейсы свисали по обеим сторонам скульптурного лица, а глаза отливали яркой синевой.

— Запрет снят, — сказал он просто.

— Как приятно снова чувствовать себя кошерным, — ответил я не без сарказма.

Он заморгал и снова попытался выдавить из себя улыбку.

— Мне очень жаль, — сказал он тихо.

— А уж мне-то как жаль. Мне тебя очень не хватало. Особенно когда мой отец болел.

Он грустно кивнул.

— Как тебе это удается? — спросил я.

Он снова заморгал:

— Что удается?

— Молчать.

Он ничего не ответил. Но лицо его напряглось.

— Я это ненавижу. А как тебе это удается?

Он начал нервно накручивать пейс, глаза его потемнели.

— Я чуть с ума не сошел, — продолжал я.

— Но не сошел же, — ответил он тихо. — А научился с этим жить.

— Почему он так поступает?

Рука, крутившая пейс, снова опустилась на стол. Он медленно покачал головой:

— Я не знаю. Мы так и не разговариваем.

— Только когда вы изучаете Талмуд или когда он выходит из себя.

Он мрачно кивнул.

— Даже говорить не хочу, что я думаю о твоем отце.

— Он великий человек, — ответил Дэнни ровным голосом. — У него должна быть на то причина.

— Это просто садизм и безумие, — бросил я. — Терпеть его не могу.

— У тебя свое мнение, — сказал он тихо. — А у меня свое.

Мы помолчали.

— Ты похудел, — сказал я.

Он молча кивнул и продолжал сидеть сгорбившись. Он казался маленьким и подавленным, как больная птица.

— А как твои глаза?

Он пожал плечами:

— Побаливают порой. Врач говорит, это нервное.

Снова повисло молчание.

— Здорово, что ты вернулся, — сказал я.

И ухмыльнулся. Он робко улыбнулся в ответ, его голубые глаза сверкнули.

— Ты и твои дикие бейсбольные удары. Ты и твой отец с диким молчанием и дикими вспышками ярости.

Он снова улыбнулся, на сей раз широко, и выпрямился на стуле:

— Так поможешь мне с графиком?

Я отвечал, что у него было довольно времени, чтобы научиться разбираться с ними самостоятельно, а затем показал, что надо сделать.

Когда я рассказал вечером отцу, он только сухо кивнул. Он ждал этого. Еврейское государство — это больше не тема для обсуждения, это свершившийся факт. Сколько еще рабби Сендерс мог запрещать обсуждение темы, которая больше не обсуждается?

— Как Дэнни себя чувствует? — спросил отец.

Я отвечал, что выглядит он не лучшим образом и заметно похудел.

Отец помолчал, потом спросил:

— Рувим, а молчание между ними так и продолжается?

— Да.

— Отец может воспитывать ребенка так, как считает нужным, — сказал он грустно. — Но как же велика цена за душу!

Я спросил, что он имеет в виду, но отец ничего не ответил. Лишь глаза его оставались мрачными.

Так мы с Дэнни возобновили наше прежнее обыкновение встречаться перед нашей синагогой, вместе ехать на занятия, вместе обедать в столовой и вместе возвращаться домой. Семинары рабби Гершензона превратились в особую радость, потому что обретенная свобода побуждала нас с Дэнни к бесконечным состязаниям, которые практически монополизировали часы шиюра. Наше положение было настолько прочно, что однажды, после особо горячего талмудического спора, который мы с Дэнни вели, не обращая ни на кого внимания, почти четверть часа, рабби Гершензон остановил нас и заметил, что это не частный урок и в аудитории еще двенадцать студентов, — может быть, они тоже хотят что-то добавить? Но он сказал это с такой улыбкой, что мы с Дэнни восприняли его упрек как завуалированный комплимент.

Через несколько дней после того, как мы начали разговаривать, Дэнни рассказал мне, что на втором курсе снова записался на экспериментальную психологию и она ему даже начала нравиться. Говоря о психологии, он теперь неизбежно съезжал на язык адептов психологии экспериментальной: переменные, постоянные, управление, наблюдение, запись данных, проверка гипотез и приоритетность опровержения гипотез перед подтверждением их. Математика больше не являлась для него проблемой — лишь изредка он прибегал к моей помощи.

Однажды за обедом он рассказал мне о своей беседе с профессором Аппельманом.

— Он говорит, — рассказывал Дэнни, — что, если я хочу внести какой-то ощутимый вклад в психологию, я должен пользоваться научными методами. А подход Фрейда, в сущности, не обеспечивает настоящей возможности принять или опровергнуть ту или иную гипотезу и поэтому не дает никакого приращения знания.

— Так-так, — ухмыльнулся я. — Стало быть, прощай, Фрейд!

Он затряс головой:

— Нет-нет, никакого «прощай, Фрейд»! Фрейд был гением. Но он слишком замкнулся в своих изысканиях. Я хочу знать намного больше, чем те вещи, которыми занимался Фрейд. Он никогда не обращал внимания на процесс восприятия, например. Или на процесс познания. Как люди видят, слышат, осязают и обоняют или как они обучаются чему-то новому. Это же все потрясающе интересно! И Фрейд никогда этим не занимался. Но в том, чем он занимался, он был гением, тут не поспоришь.

— Так ты будешь теперь психологом-экспериментатором?

— Не думаю. Я хочу работать с людьми, а не с крысами и лабиринтами. Я обсуждал это с Аппельманом. И он предложил мне заняться клинической психологией.

— А это еще что?

— Ну, это как разница между теоретической и прикладной физикой, скажем так. Экспериментальный психолог — более-менее чистый теоретик; клинический психолог применяет его теории на практике. Он работает с людьми: осматривает их, проводит анализы, диагностирует, даже лечит.

— Как это — лечит?

— Проводит терапию.

— Ты собираешься стать психоаналитиком?

— Возможно. Но психоанализ — лишь одна из возможных форм терапии. Существуют и другие.

— Какие — другие?

— Да разные, — сказал он неопределенно. — Многие из них еще довольно мало изучены.

— Ты собираешься изучать их на людях?

— Не знаю. Возможно. Я, правда, еще не так много об этом знаю.

— И ты собираешься получать докторскую степень?

— Ну, разумеется. В этой области ничего нельзя делать без докторской степени.

— И где ты собираешься ее получать?

— Еще не решил. Аппельман советует Колумбийский университет. Он сам там был в докторантуре.

— А твой отец уже знает?

Дэнни напряженно на меня посмотрел.

— Нет, — сказал он тихо.

— И когда ты ему скажешь?

— Когда я получу смиху.

«Смихой» называется посвящение в раввины.

— Значит, в будущем году, — сказал я.

Дэнни мрачно кивнул. Затем посмотрел на часы:

56
{"b":"186816","o":1}