— Мне кажется, я знаю, что он мог бы сказать.
— Ну-с, — осторожно спросил рабби Гершензон. — И что же?
— Он бы сказал, что текст испорчен.
Он несколько раз мигнул, но не изменил выражения лица.
— Объясни, что ты имеешь в виду, — сказал он тихо.
Я объяснил, как восстановил исходный текст, затем процитировал правильный текст по памяти, показывая, насколько хорошо он соответствует тому истолкованию, которое предлагает самый простой комментарий. И закончил словами уверенности, что именно этот рукописный текст Талмуда лежал перед комментатором, когда он писал свое пояснение.
Рабби Гершензон долго молчал. Лицо его оставалось неподвижно. Затем он медленно сказал:
— И ты проделал это самостоятельно, Рувим?
— Да.
— Твой отец — прекрасный учитель, — сказал он тихо. — Как тебе повезло с отцом!
Его тихий голос дрожал.
— Рувим…
— Да?
— Я должен попросить тебя не пользоваться таким методом объяснения на моих семинарах. — Он говорил осторожно, почти извиняясь. — Я лично не возражаю против такого метода. Но я должен попросить тебя никогда не пользоваться им на семинарах. Ты меня понял?
— Да.
— Теперь я буду тебя часто спрашивать, — продолжал он, тепло улыбаясь. — Да-да, можешь не сомневаться, теперь я буду тебя очень часто спрашивать… Я весь год ждал, чтобы посмотреть, чему тебя научил твой отец. Он великий учитель и великий ученый. Слушать тебя — одно удовольствие. Но ты не должен пользоваться этим методом на семинаре. Ты понял?
— Да, — повторил я.
Он улыбнулся и отпустил меня дружелюбным кивком.
Вечером, после последнего занятия, я отправился в библиотеку колледжа и стал искать имя рабби Гершензона в английском и еврейском каталогах. Его нигде не оказалось. Только тогда я понял, почему мой отец не преподает в этом колледже.
Глава пятнадцатая
Отца выписали из больницы в середине марта. Он исхудал и ослаб, ему был предписан постельный режим и полное отсутствие физических нагрузок. Маня ходила за ним, как за ребенком, а доктор Гроссман навещал дважды в неделю, по понедельникам и четвергам, до конца апреля, когда визиты стали еженедельными. И все время твердил мне, что удовлетворен улучшением его состояния. Беспокоиться больше не о чем, надо только обеспечить ему полный покой. Первые четыре недели после больницы к нам домой каждый вечер приходила ночная сиделка и оставалась в его комнате до утра. От разговоров он быстро уставал; даже просто слушать было ему еще трудно. Мы не так много времени могли проводить вместе в первые шесть недель после его выписки. Но все равно это было прекрасно — знать, что он здесь, в своей комнате, а не в больнице, и знать, что черное молчание покинуло наш дом.
Я рассказал ему о моем разговоре с рабби Гершензоном еще в больнице. Он спокойно слушал, кивал и сказал наконец, что очень мной гордится. О рабби Гершензоне он даже не упомянул. Теперь меня регулярно вызывали на занятиях читать и толковать Талмуд, и тишина ни разу не повисала.
Я по-прежнему постоянно виделся с Дэнни в колледже, но наше молчание все длилось. И я смирился с ним. Мы начали общаться взглядами, кивками, но не говорили друг другу ни слова. Я понятия не имел, как движутся его дела с психологией и что у него дома. Но, судя по отсутствию плохих новостей, все было более-менее благополучно.
Лица преподавателей и студентов были мрачны, как и заголовки газет, сообщавших об арабских нападениях на палестинских евреев, о еврейских защитных мерах, о том, как британцы препятствовали многим из них, и о продолжающейся деятельности «Иргуна». Арабы нападали на еврейские поселения в Верхней Галилее, в Негеве и вокруг Иерусалима и постоянно теребили караваны снабжения. Арабы убивали евреев, евреи убивали арабов, а британцы, занимающие крайне неудобное положение посередине, не хотели, а порою и не могли остановить приливную волну насилия.
Сионистские группы в колледже развили небывалую активность, и однажды членов моей группы даже попросили уйти с послеобеденных занятий и отправиться в большой склад в Нижнем Бруклине — помогать загружать военную форму, каски и фляги в огромные десятитонные грузовики, ждавшие снаружи. Нам объяснили, что все это снаряжение будет немедленно загружено на суда и отправлено в Палестину, в распоряжение «Хаганы». Мы долго и упорно трудились на погрузке этих грузовиков, и благодаря этому я ощутил непосредственную связь с теми новостями, что я слышал по радио и читал в газетах.
В апреле «Хагана» заняла Тверию, Хайфу и Цфат, а «Иргун», с ее помощью, овладел Яффой.
Мой отец настолько окреп, что стал понемногу гулять вокруг дома. Наши беседы стали продолжительнее, но мы мало о чем говорили, кроме Палестины. Он рассказал мне, что перед инфарктом ему предложили отправиться в качестве делегата на Всеобщий сионистский совет, который должен был пройти летом в Палестине.
— Теперь я буду рад, если мне удастся съездить этим летом в наш домик, — подытожил он с грустной улыбкой.
— Почему ты мне не говорил?
— Не хотел тебя расстраивать. Но не могу больше держать это в себе. Вот и говорю.
— А почему ты мне сразу не сказал, когда предложили?
— Это случилось в тот же вечер, что и инфаркт.
Мы никогда больше не заговаривали об этом. Но я всегда знал, когда он думает именно об этом, если я оказывался в этот момент рядом с ним. При этом глаза его затуманивались, он мог вздохнуть или покачать головой. Он работал на износ ради еврейского государства — и теперь сама эта работа не позволила ему посетить это государство. Я часто думал в последующие месяцы, как он это воспринял. Но никогда не спрашивал.
В пятницу второй недели мая мы не скрывали своих слез, когда государство Израиль наконец родилось[70]. А на следующее утро, по пути в синагогу, увидел в газетах сообщение о появлении еврейского государства. И о том, что арабские армии начали то самое вторжение, которым они грозили.
Следующие несколько недель были темными и мрачными. Эцион в Хевронских горах пал, иорданская армия атаковала Иерусалим, иракская армия вторглась в долину реки Иордан, египетская армия вторглась в Негев, и битва за Латрун, ключевой пункт на дороге к Иерусалиму, превратилась в побоище. Мой отец помрачнел и притих. Я стал снова опасаться за его здоровье.
В начале июня по колледжу поползли слухи, что наш недавний выпускник погиб в бою под Иерусалимом. Слухи усиливались и через несколько дней подтвердились. Я совсем его не знал, он закончил колледж прежде, чем я в него поступил, но почти все студенты старших курсов хорошо его помнили. Он отличался блистательными способностями в математике, его все любили. Потом он уехал в докторантуру Иерусалимского университета, вступил в «Хагану» и погиб, защищая караван, идущий в Иерусалим. Мы были просто ошарашены: никто из нас и представить не мог, что война так близка.
Во вторую неделю июня, в тот самый день, когда объявленное ООН перемирие вступило в силу и бои в Израиле прекратились, мы провели общее собрание в память об этом выпускнике. Пришли все студенты, все раввины, все преподаватели светских дисциплин. Один из его учителей Талмуда рассказывал о его преданности иудаизму, его профессор математики говорил о его блестящих способностях, а один из старшекурсников вспоминал, как он всегда мечтал уехать в Израиль. Потом мы все молились и читали кадиш.
Антисионистская лига рабби Сендерса в колледже Гирша в тот день прекратила свое существование. Она продолжала подавать признаки жизни за его пределами, но в самом колледже я никогда больше не сталкивался с ее листовками.
Годовые экзамены не создали мне каких-либо проблем в этом семестре — я закончил его на одни пятерки. Пришел июль, принес ужасную жару и хорошие новости: доктор Гроссман объявил, что мой отец достаточно окреп, чтобы провести август в нашем домике, а с сентября вернуться к преподаванию. Но в домике он должен отдыхать, а не работать. Писать? Да, конечно, он может писать; какая же это работа? Услышав это, отец рассмеялся — впервые за много месяцев.