Дело было на зимних каникулах. Дэнни сидел на моей кровати, а я сидел за столом и размышлял, чем я могу ему помочь, такой несчастный вид у него был. Но я мало что смыслил в экспериментальной психологии, так что все, что я мог сделать, — предостеречь его от смены специализации посреди года: кто знает, может, во втором семестре начнется что-то такое, что ему понравится.
— Тебе могут когда-нибудь понравиться намеренные ошибки моего отца? — ответил он раздраженно.
Я медленно покачал головой. Рабби Сендерс перестал уснащать свои субботние проповеди специальными ошибками для сына с той самой недели, как мы пошли в колледж, но память о них была еще свежа. Никогда я не понимал этой вашей истории с ошибками, отвечал я ему, и так и не смог к ней привыкнуть, хоть и наблюдал много раз.
— Так с чего ты взял, что если долго заниматься тем, что ненавидишь, ты это в конце концов полюбишь?
Мне нечего было сказать, кроме как предостеречь еще раз от смены специализации посреди курса.
— А почему ты просто не поговоришь с профессором Аппельманом? — спросил я.
— О чем? О Фрейде? Однажды я заикнулся о Фрейде во время занятия и услышал в ответ, что догматический психоанализ имеет такое же отношение к психологии, как колдовство — к науке.
«Догматические фрейдисты, — заговорил Дэнни голосом профессора Аппельмана (я не слышал никогда, как говорит профессор Аппельман, но в голосе у Дэнни появились профессорские нотки), — догматические фрейдисты — это прямые наследники средневековых лекарей догалилеевой эпохи. Все, что их занимает, — подтверждение в высшей степени сомнительных теоретических построений с помощью аналогий и экстраполяций. На опровержения и контрольные эксперименты они не обращают внимания». Такое вот у меня оказалось введение в экспериментальную психологию. И с того времени я гоняю крыс в лабиринтах.
— А он правду говорит?
— Кто?
— Профессор Аппельман.
— Какую правду?
— Что фрейдисты — догматики.
— Господи, да чтобы последователи гения — и не оказались догматиками? Им было из-за чего становиться догматиками. Фрейд — гений.
— Они что, из него цадика сделали?
— Очень смешно, — горько сказал Дэнни. — Ты сегодня необыкновенно любезен.
— Я думаю, тебе надо просто поговорить по душам с профессором Аппельманом.
— О чем? О гениальности Фрейда? О том, что я ненавижу экспериментальную психологию? Знаешь, что он однажды сказал?
Дэнни снова напустил на себя профессорский вид:
— «Господа, психология может считаться наукой только в том случае, если ее гипотезы поверятся лабораторными экспериментами и последующей математической обработкой результатов». Математической! Может, мне еще рассказать ему, как я математику ненавижу? Зря я на этот курс записался. Это тебе надо было на него записаться!
— Знаешь, по-моему, он прав, — сказал я спокойно.
— Кто?
— Аппельман. Если фрейдисты действительно не желают подтверждать свои теории в лабораторных условиях — они и впрямь догматики.
Дэнни уставился на меня, его лицо окаменело.
— И давно ты так прозрел насчет фрейдизма? — спросил он яростно.
— Я ничего не смыслю в фрейдизме, — ответил я спокойно. — Но кое-что смыслю в индуктивной логике[64]. Напомни мне, пока каникулы, я устрою тебе небольшую лекцию. Если фрейдисты…
— Проклятье! — взорвался Дэнни. — Я о фрейдистах и не заикался. Я о самом Фрейде говорил. Фрейд — ученый. Психоанализ — научный инструмент изучения разума. Какое отношение крысы имеют к человеческому разуму?
— Почему ты не спросишь об этом у Аппельмана?
— А что, спрошу! — ответил Дэнни. — Возьму и спрошу. Что я теряю? Хуже, чем сейчас, уже не будет.
— Точно! — отозвался я.
Наступило короткое молчание. Дэнни сидел на моей кровати и мрачно смотрел в пол.
— Как сейчас твои глаза? — спросил я осторожно.
Он откинулся на кровати, упершись в стену:
— По-прежнему беспокоят. Не очень-то очки помогли.
— А ты у врача был?
Дэнни пожал плечами:
— Врач говорит, что очки должны помочь, к ним надо просто привыкнуть. Не знаю. Ладно, поговорю с Аппельманом на следующей неделе. Самое худшее — вылечу с курса.
Он грустно улыбнулся.
— Вот ведь глупость какая. Два года читать Фрейда — и заниматься экспериментальной психологией.
— Как знать, — возразил я. — Экспериментальная психология тебе тоже может однажды понравиться.
— Ну да. Всего-то делов — полюбить математику и крыс. Ты придешь к нам в субботу?
— По субботам после обеда я занимаюсь с отцом.
— Что, каждую субботу занимаешься?
— Да.
— Отец спросил меня на прошлой неделе, по-прежнему ли мы с тобой друзья. Он не видел тебя два месяца.
— Я изучаю Талмуд с отцом.
— Закрепляете материал?
— Нет, он учит меня критическому анализу.
Дэнни взглянул на меня с изумлением, потом ухмыльнулся:
— Хочешь опробовать критический анализ на рабби Шварце?
— Нет.
Рабби Шварц был моим учителем Талмуда. Это был старик с длинной седой бородой. Он носил черный долгополый сюртук и беспрестанно курил. Это был замечательный талмудист, но он прошел выучку в европейской ешиве, и я не думаю, что он одобрил бы научно-критический метод изучения Талмуда. Я однажды заикнулся на занятии о возможной текстологической конъектуре, и он подозрительно на меня уставился. Не уверен, что он вообще понял, о чем я говорю, настолько чужда ему была сама эта мысль — что в тексте Талмуда возможны какие-то исправления.
Дэнни спустил ноги с кровати:
— Ну, удачи тебе с критическим анализом. Только не пытайся его опробовать на рабби Гершензоне. Он прекрасно его знает и просто ненавидит. Когда мой отец сможет с тобой повидаться?
— Не знаю.
— Я пошел. Что там твой отец делает?
Стук пишущей машинки отчетливо доносился из-за стены все время нашего разговора.
— Очередную статью заканчивает.
— Скажи ему — мой отец передает ему привет.
— Спасибо. А вы с отцом сейчас разговариваете?
Дэнни замешкался перед ответом:
— Вообще-то нет. Там словечко, сям. Разговором это не назовешь.
Я ничего не сказал.
— Ладно, мне действительно пора, — сказал Дэнни. — Уже поздно. Увидимся в воскресенье утром у твоего шула.
— Ладно.
Я проводил его до дверей и стоял, прислушиваясь к стуку его набоек на лестничной клетке. Потом хлопнули входные двери, он ушел.
Я вернулся к своей комнате и увидел отца, стоящего на пороге кабинета. Он был сильно простужен и носил теплый свитер с шарфом вокруг шеи. Это была его третья простуда за пять месяцев. И первый раз за несколько недель, когда он вечером остался дома. Он был вовлечен в сионистское движение и теперь все время пропадал на собраниях, где говорили о роли Палестины как исторической родины евреев и собирали средства для Еврейского национального фонда. Кроме того, он преподавал по понедельникам вечером историю политического сионизма на курсах для взрослых при нашей синагоге, а по средам вечером читал лекции по истории американского еврейства на еще одних курсах для взрослых — в ешиве. Домой он редко попадал раньше одиннадцати. Я слышал на лестничной клетке его усталые шаги, потом он шел на кухню за стаканом чаю и заходил ко мне на несколько минут — рассказать, где он был и что делал этим вечером, и напомнить, что передо мной не стоит задача пройти четырехлетний курс за год, мне пора в кровать, а вот ему еще надо посидеть в кабинете, подготовиться к завтрашним урокам. В последние три месяца он стал относиться к своим урокам с невероятной серьезностью. Он всегда готовился к занятиям, но теперь в этом появилась какая-то маниакальность. Он все записывал и громко прочитывал, будто желая убедиться, что не упущено ни одной детали, ни одного нюанса, — словно от того, чему он учит, зависит будущее. Я даже представить себе не мог, когда он ложится спать, — как бы поздно ни ложился я, он все еще оставался в кабинете. Он так и не набрал вес, потерянный в больнице, все время чувствовал себя усталым, лицо было бледным, а глаза слезились.