— Я хочу как-нибудь поговорить с тобой об этом не торопясь, — сказал он, часто моргая оттого, что устали глаза.
Но у нас и вправду не было возможности для спокойной беседы. Субботние дни становились все короче и короче, и мои домашние задания были бесконечными, и общественная работа забирала все остальное время.
А в середине декабря, когда казалось, что война близка к завершению, немцы предприняли широкое наступление в Арденнах, и началась Битва за Выступ[54]. Последовали отчеты об ужасных потерях — газеты сообщали, что американские войска теряли по две тысячи убитыми и ранеными каждый день.
В Нью-Йорке стояла холодная, промозглая зима, омраченная известиями о сражениях в Арденнах. По вечерам, когда я делал уроки за своим столом, до меня доносились с кухни военные сводки по радио. Отец сидел там с военными картами и следил за новостями.
Битва за Выступ закончилась в середине января. Газеты писали о потерях в семьдесят семь тысяч со стороны союзников и в сто двадцать тысяч со стороны немцев.
За все время Битвы за Выступ, с середины декабря по середину января, я ни разу не видел Дэнни. Мы несколько раз созванивались; он рассказал мне, что его брату опять стало хуже и ему придется провести какое-то время в больнице. Но когда я позвонил в следующий раз, с братом оказалось все в порядке — доктор прописал другие таблетки, объяснил Дэнни, и, похоже, они помогают. Голос его звучал устало и грустно, порой я с трудом его разбирал. Битва за Выступ? Да, отвечал он рассеянно, скверная штука. А когда я смогу к нему зайти? Как только выдохнуть смогу, отвечал я. Не тяни слишком долго, сказал он на это, мне надо с тобой поговорить. Я спросил, насколько это важно. Да нет, отвечал он грустным голосом, это не очень важно, это может подождать.
И это ждало. Ждало, пока я сдавал экзамены за полугодие, и ждало, когда я в феврале дважды приходил к Дэнни домой. Мы вели вместе с его отцом наши обычные талмудические споры, но нам не предоставлялось возможности поговорить наедине достаточно долго. И вдруг новости о войне в Европе достигли пика своей активности. Русские захватили Кёнигсберг и Бреслау и оказались в тридцати милях от Берлина, а к концу первой недели марта американские войска вышли на Рейн в районе Ремагена и обнаружили, к своему изумлению, что мост Людендорфа по каким-то причинам не был разрушен немцами. Мой отец чуть не плакал от радости, слушая эти новости. Много обсуждалось, что форсирование Рейна будет неизбежно сопряжено с кровавыми битвами и большими потерями. А вместо этого американские войска переправились по мосту, Ремагенский плацдарм был быстро расширен и укреплен, его прочно удерживали от немецких контратак — и все принялись говорить, что война кончится через два месяца.
Мы с отцом были вне себя от радости, и даже Дэнни, с которым я увиделся снова в середине марта и который обычно не проявлял особого интереса к подробностям военных действий, начал говорить о них с возбуждением.
— Это конец Гитлера, да будет стерто его имя и память о нем! — сказал мне рабби Сендерс в ту же субботу. — Царь Вселенной, как же много времени на это ушло! Но теперь конец близок.
Он трепетал, говоря это. И казалось, его душили слезы.
В последнюю неделю марта Дэнни подхватил грипп и больше недели оставался в кровати. За это время были взяты Саар и Силезия, а Рур окружен американскими войсками, и войсками генерала Паттона был сформирован у Рейна еще один плацдарм. Почти каждый день возникали слухи о том, что война окончена. Но слухи всякий раз опровергались, и это только подстегивало наше с отцом нетерпение, когда мы читали газеты и слушали радио.
Дэнни вернулся к занятиям в конце первой недели апреля — слишком быстро, как выяснилось через два дня, когда он свалился с бронхитом. Я спросил по телефону у его матери, могу ли я его навестить, но она запретила мне. Он слишком болен, и к тому же болезнь его заразна, так что даже сестре и брату запрещено заходить к нему в комнату. Тогда я спросил разрешения поговорить с ним, но и это было невозможно: из-за высокой температуры он не вставал с кровати и не подходил к телефону. Она была очень обеспокоена. Он сильно кашляет, сказала она. И измучен сульфамидами, которые принимает. Да, она передаст мои пожелания скорейшего выздоровления.
Днем во вторник второй недели апреля я сидел на заседании школьного совета. Оно началось достаточно спокойно, с чтения отчетов и докладов, как вдруг Дэви Кантор ворвался в комнату с заплаканным лицом и прошептал, что президент Рузвельт умер[55].
Он стоял в распахнутом дверном проеме, а весь класс в изумлении повернулся к нему. Не докончив фразы и стоя у своей парты, я вдруг услышал свой сердитый голос — какого черта он так врывается без спросу, и это совсем не смешно.
— Это правда! — закричал он сквозь слезы. — Мне мистер Вайнберг сказал. Он только что услышал по радио в учительской.
Я уставился на него и почувствовал, как оседаю на свою парту. Мистер Вайнберг, учитель английского, был лысым коротышкой, начисто лишенным чувства юмора и все время повторявшим: «Не верь ничему, что ты слышишь, и только половине того, что ты видишь!» И раз именно он сказал Дэви о смерти президента…
Я внезапно покрылся холодным потом. Кто-то в комнате истерически хихикнул, кто-то проронил «Нет!», и наш классный встал и предложил перенести собрание.
Мы стали выходить из здания. Пока я преодолевал три лестничных пролета, я еще не верил. Я просто не мог поверить. Это как если бы Бог умер. Дэви Кантор говорил что-то о внутримозговом кровоизлиянии, но я не верил. Пока не выбрался на улицу.
Было начало шестого, еще вовсю светило солнце. Вечерний час пик был в разгаре. Грузовики, легковушки и трамвай стояли на перекрестке, дожидаясь сигнала светофора. Я быстро пересек улицу, добежал до трамвая и вскочил в него, как раз когда загорелся зеленый. Внутри я сел рядом с дамой средних лет. Она смотрела прямо перед собой и беззвучно всхлипывала. Я осмотрелся. Весь трамвай молчал. В нем было полно народу, а после остановки стало еще больше, но висела полная тишина. Какой-то человек сидел, прижав ладони к глазам. Я выглянул в окно. Люди на тротуарах стояли маленькими группками. Не заметно было, чтобы они говорили. Они просто стояли вместе, как животные, сбившиеся в стадо в поисках защиты. Пожилая женщина шла с ребенком, прижав платок ко рту. Ребенок посмотрел на нее и спросил что-то, но я не слышал, что именно. Я тоже плакал и ощущал сосущую пустоту, как будто я был выпотрошен и внутри меня оставались только жуть и мрак. Я чувствовал себя так, будто это мой отец умер.
Это продолжалось на протяжении всей дороги до дома: тишина в трамвае, всхлипывающие мужчины и женщины, молчаливые группки на тротуарах и дети, тщетно допытывающиеся у взрослых, что произошло.
Маня и отец были дома. Открыв входную дверь, я услышал радио на кухне, бросил учебники в своей комнате и присоединился к ним. Маня готовила ужин и всхлипывала. Отец сидел за столом с пепельным лицом, заострившимися скулами и красными глазами — как в тот день, когда он пришел ко мне в больницу. Я тоже сел за стол и стал слушать диктора. Тот успокаивающим голосом зачитывал подробности смерти президента Рузвельта. Президентом Соединенных Штатов был теперь Гарри С. Трумэн. Я сидел, слушал и не мог поверить. Как это президент Рузвельт мог умереть? Я никогда не думал о нем как о смертном человеке. И как он мог умереть сейчас, именно сейчас, когда война почти закончилась и вот-вот должны были собраться обновленные Объединенные Нации? Как вообще такой человек мог умереть?[56]
Мы ужинали, слушая радио, — чего никогда раньше не делали: отец не любил, чтобы радио было включено во время еды. Но теперь оно было включено во время еды, и оставалось включенным до конца недели (кроме субботы), и вообще работало все время, пока я, или отец, или Маня находились дома.