К тому же надпись очень даже в тему. Чего у меня уж точно больше нет, так это надежды. Вообще, выглядит, будто Орион оставил мне сообщение.
И тут я понимаю: так и есть.
Док упомянул, что к вай-кому прилагалась записка. В каком-то смысле это – мое наследство.
Мысли начинают нестись с бешеной скоростью. Ориону не было смысла говорить мне, что на борту «Годспида» не осталось надежды – до этого я дошла сама. Но… может, он имел в виду не только это… Ведь… я знаю, откуда эта фраза. По словам мисс Паркер, которая вела у нас литературу в десятом классе, это одна из самых известных в мире строк наряду с признанием Ретта, что ему наплевать на Скарлетт, и страданиями Гамлета о том, быть ему или не быть. «Оставь надежду» – написано на вратах ада в поэме Данте.
И, так как книги были почти что под запретом, пока Старший не стал главным на «Годспиде», Док вряд ли в курсе. Из всех обитателей корабля, пожалуй, я единственная читала земные книги.
Кроме Ориона, конечно, – он ведь большую часть жизни прятался в Регистратеке в обществе одних только слов и вымышленных персонажей.
Чем больше я думаю об этом, тем крепче моя уверенность. Это не просто бессмысленный набор слов. «Оставь надежду» – это конкретная фраза из конкретной книги, написанная на вай-коме, который Орион предназначал конкретно мне.
Может быть, я слишком глубоко копаю. Скорее всего, это ничего не значит. Но мне уже надоело «ничего», я готова для «чего-то». Для чего угодно. Уж лучше пойти в Регистратеку и пролистать дантовский «Ад», чем просто сидеть тут и пялиться в стену. Наглухо застегиваю куртку, выхожу из комнаты и иду к лифту. Я взволнована, и ногам хочется бежать… но, выйдя на улицу, я вспоминаю, что бег делает меня заметней, и бреду к Регистратеке, опустив голову и надвинув капюшон на глаза. Взойдя на ступени, я по привычке поднимаю взгляд. В нише у двери висит портрет Старшего – одна из последних работ Харли. Это для меня первая за несколько дней возможность увидеть Старшего; чем дальше, тем сильнее он увязает в управлении «Годспидом». Во многих смыслах он оказался куда больше в ловушке, чем я.
Нарисованный Старший оглядывает свое крошечное царство, и я, обернувшись, следую за его взглядом.
Сияние солнечной лампы на мгновение ослепляет, и за долю секунды темноты я осознаю то, о чем раньше не думала: мне не нужно смотреть, чтобы помнить каждый дюйм раскинувшегося передо мной уровня фермеров. Я закрываю глаза и все равно вижу поля с холмами через равные промежутки. Помню, в каком порядке стоят на дальнем конце корабля разноцветные трейлеры, из которых состоит Город. Помню место на металлическом небе, начиная откуда заклепки, скрепляющие его, уже не различить – так они далеко. Помню очертания каждого нарисованного облака.
Роюсь в воспоминаниях, ища, как выглядел мой дом в Колорадо, но не могу вспомнить точно. Ставни на окнах… были они кирпично-красными или скорее бордовыми? Какие цветы мама сажала в саду?
Я теперь знаю «Годспид» лучше, чем помню Землю.
– С дороги, странная! – Какая-то грузная тетка толкает меня плечом, выходя из Регистратеки. Наверное, я выгляжу еще страннее, чем обычно – все в футболках, а я в куртке, да еще застыла на ступеньках, как идиотка.
На меня беззастенчиво пялится стройный и высокий парень, идущий за женщиной к тропе в сторону Больницы. Я надвигаю капюшон еще ниже. Сходя со ступеней, он поворачивает голову, чтобы еще раз посмотреть, и что-то в его глазах заставляет меня повернуться на пятках и бегом броситься в Регистратеку.
«Годспид» не просто подменил Землю в моей памяти – он подменил дом. И он полон людей, в чьих темных глазах скрываются темные мысли.
Я встряхиваю головой, пытаясь выбить из пухнущей головы и потерянный дом, и парня со ступенек. Какой смысл думать что о том, что о другом.
В Регистратеке темно и тихо. Здесь довольно много людей, но они не обращают на меня столько внимания, как на улице, где фальшивое солнце подчеркивает мою бледную кожу и рыжие волосы, выглядывающие из-под платка. Они заняты тем, что впервые в жизни получают информацию и осмысливают ее. Я их не занимаю.
Поэтому мне тут нравится.
У каждого из висящих на стенах цифровых экранов толпятся люди. Хоть Старший открыл полный доступ в Регистратеку всем на борту, большинство фермеров ограничиваются пленками, если вообще приходят. Немногие предпринимают вылазки в дальние залы, и почти никто не доходит до второго и третьего этажей, где располагаются галереи.
На каждой из стенных пленок помечена тема; «История», «Сельское хозяйство» и «Естественные науки» пользуются наибольшей популярностью. Около последней собралось с десяток людей – они разглядывают схему ядерного реактора и тихо спорят о каких-то деталях чертежа.
«Литература» – самая непопулярная тема. Только несколько молодых женщин пролистывают «Ромео и Джульетту» Шекспира. Витиеватости языка той поры даются им труднее, чем моим однокашникам в девятом классе. Интересно, продравшись через все «бердыши», «шлафроки» и «Я закусил на вас палец, синьоры!», они уйдут отсюда, думая, что это и есть любовь? Мне даже хочется притормозить здесь и рассказать им об одной дискуссии у нас на уроке, когда я доказывала, что Ромео и Джульетта на самом деле не любили друг друга. В девятом классе я была настолько уверена в себе, что выиграла спор (и в качестве награды меня освободили от домашнего задания), и, помню, набрасывалась на оппонента так яростно, что весь класс гудел. Но сейчас… сейчас я не могу вспомнить ни одного аргумента из того спора – ни со своей стороны, ни с другой – и совершенно не представляю, что сказать. Как я могу объяснять, что в «Ромео и Джульетте» говорится не о настоящей любви, людям, которые не имеют понятия о том, что такое любовь? Когда я и сама не знаю, из чего складывается любовь – знаю только, чего в ней точно быть не может.
И тут вдруг все настенные пленки чернеют.
– Эй! – недовольно восклицает одна из девушек, читавших Шекспира.
– Что случилось? – рычит дородный мужчина у пленки с «Сельским хозяйством».
На темных экранах начинают мелькать огромные белые буквы, снова и снова освещая холл одной-единственной фразой:
С круглыми глазами я спешно опускаю капюшон еще ниже на лицо, так что на спине натягивается шов. Пока остальные, отвлекшись, читают слова и недоумевают, почему они появились на пленках, я торопливо иду в дальнюю часть Регистратеки, к залам с книгами. Что-то подобное обязано было случиться. Старший все свободное время сидел здесь и читал о гражданском праве и полиции, но едва ли он понимал, что бывают люди, которым захочется бунтовать просто потому, что впервые в жизни они могут это сделать.
– Кто это сделал? – прорывается сквозь бормотание толпы мужской голос. Он звучит опасливо, даже испуганно, но и агрессивно, будто ему хочется найти и наказать того, кто взломал пленочную сеть.
– Что это значит? – спрашивает какая-то женщина, когда я прохожу мимо. Ее подруга, распахнув испуганные глаза, мотает головой так резко, что волосы бьют по щекам.
Женщина у пленки «Естественных наук» начинает нажимать на экран, пытаясь убрать надпись, но все ее усилия тщетны, и толпа вокруг принимается взволнованно шептаться. Видимо, тот, кто взломал пленки, постарался на славу.
– Старейшине надо их починить, – говорит тот, первый мужчина. До меня только через мгновение доходит, что он имеет в виду Старшего. Многие вокруг него кивают, не сводя глаз с экрана и раскрыв рты.
– Все было нормально, пока мимо не прошла эта странная, – четко и громко замечает одна из девушек, которые читали «Ромео и Джульетту», и начинает оглядывать толпу у входа, ища меня. Пригнувшись, я выбегаю в дальний коридор.
Вздыхаю свободно, лишь оказавшись в зале художественной литературы и закрыв за собой дверь. Замка на ней нет – мало где на корабле они вообще есть, – но, если переждать здесь, люди в холле, наверное, успокоятся и забудут обо мне.