Я не помню, как выглядит мой отец, когда улыбается. Я знаю, что его лицо может двигаться, что от смеха в уголках глаз собираются морщинки, а верхняя губа вздергивается. Но я не могу вспомнить – и не могу представить, глядя ему в лицо сквозь лед.
Этот человек не похож на моего отца. Папа был полон жизни, а он… нет. Наверное, мой отец где-то там, внутри, но…
Я его не вижу.
Криоконтейнеры со стуком заезжают обратно, и я с грохотом захлопываю дверцы.
Медленно встаю, не зная, куда идти. За криокамерами, в начале уровня, есть коридор, полный запертых дверей. Только одну из них – ту, что с пятном красной краски рядом с клавиатурой, – можно открыть, в ней находится окно наружу, к звездам.
Раньше я часто туда ходила, потому что звезды помогали мне чувствовать себя нормальной. Теперь из-за них я чувствую себя чокнутой, какой меня считают почти все на корабле. Почему? Потому что мне одной их не хватает. Из всех двух тысяч и скольких-то там людей на борту я единственная знаю, каково это – лежать в траве у себя на заднем дворе и ловить руками светлячков, которые лениво летают между звезд. Я единственная знаю, что день догорает и превращается в ночь, а не просто включается и выключается кнопкой. Я единственная, кто хоть раз распахивал глаза так широко, как только получалось, и все равно их наполняли только небеса.
Я больше не хочу видеть звезды.
Перед тем как уйти с криоуровня, я проверяю дверцы родителей, чтобы они были закрыты как надо. На папиной дверце по-прежнему остался след в форме «Х». Провожу пальцами по двум полосам краски. Это Орион помечал тех, кого собирался убить.
Оборачиваюсь к генетической лаборатории по ту сторону от лифта. Там осталось замороженное тело Ориона.
Я могла бы его разбудить. Это не так просто, как нажать кнопку реанимации, чтобы разбудить родителей, но я бы могла. Старший показал мне, чем отличаются тамошние криокамеры; показал таймер, который можно запустить для реанимации, какие кнопки и в каком порядке надо нажимать. Я могла бы разбудить его и, пока он, захлебываясь, будет оживать, могла бы задать вопрос, от которого у меня внутри становится пусто каждый раз, когда я смотрю в его выпученные глаза сквозь слой льда.
Почему?
Почему он стал убивать замороженных? Почему пометил камеру моего отца?
И, что еще более важно, почему он начал убивать сейчас?
Даже если Орион считал, что замороженные военные сделают живущих на корабле людей пушечным мясом или рабами… почему он начал отсоединять их, когда выяснилось, что приземление невозможно далеко?
До того, как Старший меня разбудил, Орион много лет прятался от Старейшины. И, если бы не начал убивать, его бы так и не нашли.
Так что, наверное, на самом деле я хочу спросить не просто «почему», а…
Почему сейчас?
3. Старший
Я пялюсь на Мараи с разинутым ртом.
– В ка-каком смысле? – выдавливаю я наконец.
Мараи отводит назад плечи, выпрямляет спину и начинает казаться еще выше. Мой взгляд перебегает на других корабельщиков, а ее – нет. Она и без них уверена в том, кто она такая и во что верит.
– Ты должен понимать, Ста… Старший, – начинает она. – Наша основная обязанность как корабельщиков не в том, чтобы чинить двигатель.
От гнева и возмущения срываюсь на крик:
– Космос побери, конечно, в этом! Двигатель – самая важная часть корабля!
Мараи качает головой.
– Но только часть. А нам нужно думать о «Годспиде» целиком.
Я жду продолжения, а позади громко жужжит двигатель, сердце корабля.
– На «Годспиде» много проблем, уверена, ты заметил. – Она снова хмурится. – Корабль не очень-то новый. Ты знаешь о законах движения, а об энтропии тебе известно?
– Я… э-э-э… – Окидываю взглядом остальных корабельщиков. Все смотрят на меня в ожидании, но у меня нет ответа, который они хотят услышать.
– Все постоянно движется к более хаотическому состоянию. Состоянию беспорядка, разрушения, распада. Старший, – говорит Мараи, и на этот раз она не спотыкается о то имя, что я себе выбрал. – «Годспид» очень стар. Он разваливается.
Мне хочется возразить, но я не могу. «Жжж, бам, жжж» двигателя, отталкиваясь от стен, дрожит, словно предсмертный хрип. Закрывая глаза, я не слышу скрежета шестеренок и не чувствую запаха горячей смазки. Я слышу, как задыхаются две тысячи двести девяносто восемь человек. Вонь двух тысяч двухсот девяноста восьми гниющих тел заполняет мне ноздри.
Вот как хрупка жизнь на корабле, на котором живут поколениями: тяжесть всего нашего существования давит на сломанный двигатель.
Три месяца назад Старейшина сказал мне: «Твоя обязанность – заботиться о людях, а не о корабле». Но… заботиться о корабле и значит заботиться о людях. За спинами корабельщиков расположены главные панели управления, которые отвечают за энергию, распределенную на поддержание функционирования корабля. Если я разобью пульт за спиной Мараи, на корабле больше не будет воздуха. Если разобью другой пульт – не будет воды. Третий – света. Четвертый – выключатся датчики силы тяжести. Сердце корабля – это не только двигатель. Это вся эта комната и все, что внутри нее, – здесь бьется пульс жизни всех двух тысяч двухсот девяноста восьми человек на этом уровне и на том, что ниже.
Мараи протягивает руку, и второй корабельщик Шелби машинально вручает ей уже включенную пленку. Мараи проводит по ней пальцами, проматывая вниз, а потом передает мне.
– Только за одну эту неделю нам пришлось дважды проводить масштабные ремонтные работы в отсеке реактора солнечной лампы. Качество почвы опустилось значительно ниже среднего уровня, а система орошения продолжает протекать. Производство пищи уже больше года едва покрывает нужды, и вскоре начнется дефицит. Производительность труда за последние два месяца значительно снизилась. Поддерживать жизнь на корабле непросто.
– Но двигатель… – начинаю я, уставясь на экран, полный графиков с ползущими вниз показателями.
– Да пошел он в космос, этот двигатель! – рычит Мараи. Даже с остальных корабельщиков на мгновение слетают неподвижные маски, выдавая изумление от ее вспышки. Она делает глубокий, дрожащий вздох и сжимает пальцами переносицу. – Прости, командир.
– Ничего, – бормочу я, потому что знаю, она не станет продолжать, пока я не скажу.
– Наш долг, Старший, ясен, – продолжает Мараи резко, сдерживая себя. – Корабль важнее планеты. Если есть выбор между тем, чтобы улучшать жизнь на борту корабля, и тем, чтобы работать над двигателем, чтобы очутиться ближе к Центавра-Земле, мы должны всегда выбирать корабль.
Не зная, что сказать, сжимаю пленку в руках. Мараи редко показывает свои чувства и никогда не теряет над собой контроль. Я не привык видеть на ее лице ничего, кроме хладнокровного спокойствия.
– Но мы же можем пойти хоть на какие-нибудь жертвы, чтобы исправить двигатель…
– Корабль важнее планеты, – повторяет Мараи. – Это было нашим правилом с самой Чумы, с тех пор, как появились корабельщики.
Но я не собираюсь сдаваться.
– Прошло… – Пытаюсь посчитать, но нашу историю слишком замарали ложь и фидус, так что неизвестно, сколько времени прошло. – Со времен «Чумы» минули многие поколения. Даже если корабль важнее всего, за такое долгое время должны же мы были хоть что-то придумать, чтобы подлатать двигатель и добраться до планеты.
Мараи молчит, и в ее молчании мне чудится что-то темное.
– Чего вы мне не рассказываете? – требовательно спрашиваю я.
И тут впервые Мараи оборачивается к остальным корабельщикам в поисках одобрения. Шелби едва заметно кивает.
– Еще до меня, до того, как ты родился, первым корабельщиком был человек по имени Девин. – Глаза Мараи снова на мгновение перебегают на Шелби. – Информация о двигателе всегда… распространялась выборочно.
Ясно. Чтобы правду знало как можно меньше народу.
– Я еще только училась, – продолжает Мараи, – но мне вспоминается, что Старший… другой Старший, тот, что был до тебя…