Я продолжаю:
– Старейшина сказал мне, что двигатель теряет скорость. Что мы на сотни лет отстаем от графика. Что нужно починить двигатель, иначе мы рискуем никогда не добраться до Центавра-Земли.
Оборачиваюсь и смотрю на двигатель, словно он может мне ответить.
– Но это не нужно, так? Нам не нужно топливо. Нам просто нужно набрать максимальную скорость, а потом мы могли бы выключить двигатель. Снаружи нет ни трения, ни силы тяжести – корабль двигался бы до самой планеты.
– Теоретически. – Не знаю, почему в голосе Мараи звучит такая осторожность: потому что она сомневается в этой теории или потому что сомневается во мне.
– Если двигатель не работает – и не работает уже десятилетия, – значит, проблема в том, что мы летим слишком быстро, так? Мы просто пронесемся мимо планеты… – Теперь в моем собственном голосе появилась неуверенность – эти слова идут вразрез со всем, что было мне известно до сих пор. Но я изучал проблему двигателя с тех самых пор, как умер Старейшина, и у меня просто не получается сопоставить то, чему он учил меня, со знаниями, полученными из сол-земных книг. – Космос побери, нам нужно волноваться о том, что мы врежемся в Центавра-Землю, потому что не можем затормозить, а не о том, что будем бесцельно дрейфовать в пространстве, правильно?
Такое ощущение, будто даже у двигателя есть глаза и они наблюдают за мной.
Обводя взглядом корабельщиков, я вижу, что все они – все! – знали, что проблема двигателя не в недостатке топлива или скорости. С самого начала знали. Я не сказал им ничего нового. Конечно, главным корабельщикам известны и Ньютон, и физика, и инерция. Ясное дело. И конечно, они понимали, что слова Старейшины о негодном топливе и о том, что мы ковыляем по космосу, отставая от графика, были абсолютным враньем.
И что я долбаный идиот, потому что верил ему.
– Что происходит? – спрашиваю я. Стыд подстегивает мою ярость. – С двигателем вообще проблема-то есть? А с топливом?
Глаза корабельщиков обращаются к Мараи, но Мараи просто молча смотрит на меня.
– Зачем Старейшина врал мне об этом? – Я чувствую, как теряю контроль над собой. Не знаю, чего я ожидал – что с ходу решу главную проблему, а корабельщики мигом все исправят? Не знаю. Я особенно и не думал о том, что будет после того, как скажу им, что законы физики не вяжутся с объяснениями, которые мне дал Старейшина. И не думал, что, когда я скажу им все это, они посмотрят не на меня, а на первого корабельщика.
– Старейшина врал тебе, – спокойно произносит Мараи, – потому что мы врали ему.
2. Эми
Капля воды разбивается о металлический пол.
Я жмурюсь, не обращая внимания на холод, и концентрируюсь на черноте под веками.
– Ехать на машине по длинной пустой трассе, – говорю я вслух, и голос мой эхом отталкивается от высоких закругленных стен. – Опустив стекла. И включив музыку. Громко. – Я стараюсь припомнить детали. – Так громко, что от звука вибрирует дверца. Так громко, что изображение в зеркале заднего вида расплывается, потому что оно тоже вибрирует. И, – добавляю, по-прежнему не открывая глаз, – высунув руку в окно. Растопырив пальцы. Как будто лечу.
Еще одна капля падает на этот раз мне на босую ногу, и мурашки от нее пробегают от ступни до самых корней волос.
– Ехать на машине. Сегодня я больше всего скучаю по этому, – шепчу я. Глаза раскрываются, а руки, которые я глупо подняла, воображая, что еду по дороге, безвольно повисают.
Нет больше машин. И нет бесконечных дорог.
Только это.
Два подтаивающих криоконтейнера на космическом корабле, который сжимается с каждым днем.
Кап. Бульк.
Я играю с огнем, я знаю. Точнее, со льдом. Мне бы засунуть родителей обратно в камеры, пока они еще сильнее не растаяли.
Но я этого не делаю.
Верчу в пальцах крестик на цепочке, один из немногих сувениров с Земли, которые мне остались. Вот так – сидя на полу криоуровня, пялясь на своих замороженных родителей и вспоминая, о чем еще я скучаю, – так я теперь молюсь.
Как-то раз Старший начал посмеиваться надо мной за то, что я молилась, и я целый час его за это отчитывала. В конце концов он поднял руки, сдаваясь, и со смехом сказал, что я могу верить во что угодно, если собираюсь так крепко держаться за свою веру. Ирония в том, что сейчас все, в том числе и все, во что я верила, утекает у меня сквозь пальцы.
Раньше было проще. Легче. Все было распланировано. Нас с родителями заморозят. Мы проснемся через триста лет. И планета уже будет ждать нас.
Единственное из этого плана, что в итоге исполнилось, – нас и вправду заморозили. Но потом меня разбудили слишком рано… нет. Нет. Он разбудил меня слишком рано. Старший. Нельзя дать себе забыть об этом. Нельзя дать себе забыть, что я здесь по его вине. Нельзя дать тем трем месяцам, что мы провели вместе, стереть целую жизнь, что он у меня отобрал.
Мгновение мне видится лицо Старшего – не то, красивое и благородное, каким я вижу его теперь, а размытое и блеклое, каким увидела в первый раз. Когда он присел над моим нагим, дрожащим телом, вытащив из стеклянного гроба с полурастаявшей жижей, в котором меня нашли. Мне вспоминается теплое журчание его голоса, то, как он сказал мне, что все будет – хорошо.
Ну и врун.
Вот только… это ведь не так, да? Из всех на этом корабле, включая даже замороженные тела моих родителей, Старший был единственным, кто сказал мне правду и согласился ждать до тех пор, пока я ее приму.
Расплывчатый образ Старшего перед моим мысленным взором обретает четкость. И я больше не вижу его сквозь криораствор. Я вспоминаю его под дождем. На уровне фермеров, в тот вечер, когда разбрызгиватели на потолке лили нам на головы «дождь» с такой силой, что цветы пригибало к земле, я была еще испугана и запутана, и капельки воды бежали с кончиков волос Старшего по его высоким скулам к полным губам…
Встряхиваю головой. Я не могу его ненавидеть. Но и… В любом случае ненавидеть не могу.
Зато кого я могу ненавидеть? Ориона.
Обнимаю руками колени и поднимаю взгляд на застывшие лица родителей. Самое печальное, что, проснувшись слишком рано, без папы с мамой, на таком вот корабле, как этот, где все происходит черт знает как, я заполняю теперь свои дни только ожиданием и сожалениями.
Я не знаю, кто я здесь. Без родителей я не дочь. Без Земли я с трудом чувствую себя человеком. Мне нужно хоть что-то. Чем я могла бы наполнить себя. Чем могла бы себя определять.
Еще одна капля срывается вниз.
С тех пор, как я проснулась, прошло девяносто восемь дней. Больше трех месяцев. А пятьдесят лет, которые оставались до посадки, превратились лишь в вопросительный знак. Мы вообще когда-нибудь приземлимся?
Вот вопрос, который каждый день приводит меня сюда. Вопрос, который заставляет открывать криокамеры родителей и смотреть на их замороженные тела. Мы вообще когда-нибудь приземлимся? Потому что если этот корабль потерялся в космосе и никогда не долетит до новой планеты… я могу разбудить родителей.
Вот только… я обещала Старшему, что не стану. Месяц назад я спросила его: какой смысл держать моих родителей замороженными? Если мы никогда не долетим, почему бы просто не разбудить их прямо сейчас?
Когда его глаза встретились с моими, я увидела в них сочувствие и скорбь.
– Корабль обязательно долетит.
До меня не сразу дошло, что он имел в виду. Корабль долетит. А мы – нет. Так что… я держу обещание, данное ему и родителям. Я не стану их будить, раз есть шанс, что сбудется их мечта увидеть новый мир.
Пока что я готова поверить, будто этого шанса достаточно. Но что будет еще через девяносто восемь дней? Может, тогда мне будет уже все равно, что корабль, возможно, долетит. Может, тогда мне хватит храбрости нажать кнопку реанимации и позволить криоконтейнерам оттаять до конца.
Наклоняюсь так, что глаза оказываются на одном уровне с глазами отца, хоть они запечатаны и скрыты под толщей льда с голубыми искрами. Провожу пальцем по стеклу криоконтейнера, по его профилю. На стекле, уже запотевшем от внешнего тепла, остается блестящий росчерк папиного лица. Холод проникает мне под кожу, и на мгновение – на долю секунды – я вспоминаю, как холодно было перед тем, как я перестала чувствовать.