Антек никогда ни единым словом не давал ей понять, хорошо ему или плохо. С работы приходил прямо домой, вставал на рассвете, как только прозвонят к заутрене. Каждый день, проходя мимо освещенного костела, он останавливался у паперти послушать орган, широко льющиеся, тихие звуки, проникавшие в душу, рождавшиеся как будто в морозном воздухе, в предрассветном сумраке. Казалось, это звенят медные зори, ледяные покровы, это мерзлая земля тоскливо, надрывно мечтает в своем тяжком и долгом зимнем сне.
Постояв, Антек шел дальше, с каждым днем все торопливее — он не хотел, чтобы люди увидели, как он слушает музыку. Шел он всегда по другой стороне озера, дальней дорогой, чтобы только не проходить мимо отцовского дома и не встретить никого.
Никого!
Оттого-то он и по воскресеньям сидел безвыходно дома. На просьбы Ганки пойти с ней в костел ответ был всегда один: нет и нет. Он боялся встречи с Ягной, он хорошо знал, что не выдержит, не справится с собой.
Притом он знал от Бартека, с которым успел подружиться, да и сам чувствовал, что деревня все еще им занята, что за ним наблюдают, следят за каждым его шагом, — словно он вор, словно все сговорились против него! Не раз замечал он глаза, подсматривавшие за ним из-за угла, не раз чувствовал на себе любопытные, жадные взгляды, которые рады бы, кажется, проникнуть на самое дно его души, увидеть ее всю насквозь, вытянуть из нее наружу каждую мысль. Эти взгляды сверлили ему душу, причиняли жестокую боль.
— Не прогрызете, сволочи, не прогрызете! — шептал он с ненавистью, и все сильнее ожесточался, и все упорнее избегал людей.
— Не нужен мне никто, я с самим собой в такой дружбе, что деваться от себя некуда, — сказал он раз Клембу, когда тот упрекнул его, зачем он никогда не заходит к ним.
И Антек сказал правду — трудно ему было. Он решительно взял себя в руки, словно стянул сердце железным обручем. Он держал его крепко, не спускал с привязи. Но все чаще дух его изнемогал от усилий, и все чаще хотелось махнуть рукой на все, положиться на судьбу. Будет она к нему милостива или жестока — все равно, жизнь ему постыла, тоска его одолела, глубокая тоска, как ястреб, впилась когтями в сердце и рвала его.
Тяжело ему было в этом ярме, скучно, тесно и душно, как стреноженному коню в загородке, как собаке на цепи, как… да и не рассказать, как тяжело!
Он был подобен молодому могучему дереву, сломленному бурей. Обреченное на гибель, засыхает оно посреди цветущего здорового сада.
Вокруг жили люди, была деревня, жизнь кипела обычным глубинным кипением, катилась, как быстрые воды, разливалась все тем же буйным, живым потоком. Липцы жили привычной, повседневной жизнью. У Вахников справили крестины, у Клембов — сговор, хотя и без музыки, но повеселились, насколько можно в посту. Потом умер кто-то, — кажется, тот самый Бартек, которого осенью зятек так избил, что он с тех пор все хирел, кряхтел и, наконец, отправился к праотцу Аврааму. Потом Ягустинка опять подала в суд на своих детей, которые ее выгнали и не хотели кормить. Происходили и другие события, почти в каждой избе случалось что-нибудь новое, так что людям было о чем потолковать, над чем посмеяться или повздыхать. В долгие зимние вечера в избах собирались женщины прясть — и сколько там смеху было, боже, сколько забав, разговоров, шуток — даже на улицах слышен был веселый шум.
А сколько было везде ссор, примирений, сговоров, ухаживаний, свиданий в садах, суеты, драк, веселой болтовни — так и гудела деревня, напоминая муравейник или пчелиный улей.
Кто бедовал, мыкался, спину гнул, а кто веселился с приятелями да рюмками позванивал. Кто важничал и старался быть выше всех, кто за девушками волочился, кто болел и ксендза дожидался, кто на теплой печи вылеживался, кто радовался, кто грустил, а кто не знал ни радости, ни горя, — и все жили шумной, полнокровной жизнью, отдавая ей все силы, всю душу.
Только он, Антек, был как бы вне деревни, в стороне от всех, и чувствовал себя, как залетевшая в незнакомое место птица, пугливая и голодная: мечется она возле освещенных окон, хочется ей в полные амбары, душой рада бы к людям в избу, да не влетает, — кружит только, заглядывает в окна, вслушивается, тоскует — а не влетит.
"Разве только Господь переменит что-нибудь… да к лучшему!"
Но Антек еще и думать боялся о такой перемене.
Как-то за несколько дней до Рождества он утром встретил кузнеца. Хотел пройти мимо, но тот загородил ему дорогу, первый протянул руку и сказал мягко, как бы с сожалением:
— Я думал, ты придешь ко мне, как к своему. Я бы помог как-нибудь, подсобил, хотя и у меня через край не льется.
— А что же ты не пришел да не помог?
— Ишь ты, мне первому надо было напрашиваться! Чтобы ты выгнал меня, как Юзьку?
— У кого не болит, тот не спешит.
— Не болит! Нас с тобой одинаково обидели, значит и боль одна у обоих.
— Не ври ты в глаза, — не на дурака напал.
— Бог свидетель, чистую правду говорю.
— Ох, и лисица же! Бегает, вынюхивает, вертится, хвостом след заметает, чтобы и духу ее никто не почуял да за ее проделки с ней не расправился!
— Вижу, ты на меня сердит за то, что я на свадьбе был. Да, был, не отпираюсь, был. Не мог я не пойти, сам ксендз меня уговаривал и приказывал идти, чтобы Бога не гневить… потому что грех это — детям с отцом не ладить.
— Так тебя ксендз уговорил? Расскажи это кому другому, авось поверит! Обираешь ты старика за эту дружбу, как только можешь, — никогда с пустыми руками от него не уходишь.
— Одни дураки не берут, когда им дают. Но я ему против тебя ничего не говорю — вся деревня это может подтвердить. Вот спроси у Ягустинки, она постоянно торчит у старика: я даже говорил ему, чтобы он помирился с тобой… Перемелется, уладится. Все устроим так, что любо!
— С собаками сговаривайся, а не со мной, слышишь! Я у тебя не спрашивал, воевать ли мне с отцом, так и мирить нас не твое дело. Смотрите, какой друг-приятель выискался! Ты бы нас помирил для того только, чтобы последний тулуп у меня с плеч стащить… Еще раз тебе говорю: оставь ты меня в покое и с моей дороги сойди, потому что, если у меня терпение лопнет, так я тебе рыжие кудри твои оборву да ребра пощупаю! Не защитят тебя и стражники, с которыми ты компанию водишь. Заруби это себе на носу!
Он отвернулся и пошел дальше, ни разу не оглянувшись на кузнеца, который стоял на дороге разинув рот.
"Проклятый мошенник! Со стариком заодно и ко мне с дружбой своей подъезжает, а сам обоих нас по миру пустил бы, если бы мог".
Антек долго после этой встречи не мог успокоиться, к тому же ему в тот день уже с самого утра не везло: только что принялся тесать дерево, как топор наткнулся на сук и выщербился, а потом, около полудня, ему придавило бревном ногу, и она только чудом каким-то не сломалась, но пришлось разуться и прикладывать лед, так как она распухла и жестоко болела. А тут еще Матеуш сегодня был зол, как черт, со всеми бранился, орал, понукал, все было не по нем, а с Антеком он явно искал ссоры, так что чуть-чуть не дошло до беды.
Так уж сегодня все неудачно складывалось, что даже и крупы, о которой Ганка ему каждый день напоминала, Франек не смолол, как обещал, отговариваясь тем, что ему некогда.
Дома тоже было неблагополучно. Ганка ходила расстроенная, заплаканная, потому что Петрусь весь горел, как в огне. Пришлось позвать Ягустинку, чтобы она его окурила и измерила, потому что он, видно, был совсем уж плох.
Ягустинка пришла, когда они ужинали, села у печи и украдкой оглядывала избу. Ей, видимо, очень хотелось поговорить, но Антек и Ганка отвечали ей неохотно, и она сейчас же принялась осматривать мальчика и лечить по-своему.
— Схожу на мельницу, присмотрю, иначе Франек и сегодня не сделает, — сказал Антек, берясь за шапку.
— Отец может пойти и засыпать.
— Нет, я сам пойду, вернее дело будет.
Антек поспешно вышел. Он был зол, взбудоражен, что-то в нем металось, как одинокое дерево на ветру, и дома все его раздражало — в особенности ощупывающие, плутоватые глаза Ягустинки.