— Убили его! Убили!
Люди думали, что он рехнулся.
Вдруг он замолк, вспомнил ясно все и подскочил к леснику с таким диким, безумным блеском в глазах, с таким пронзительным криком, что тот испугался и бросился бежать. Однако, услышав, что Антек гонится за ним, он неожиданно обернулся и выстрелил ему в грудь, но каким-то чудом промахнулся, только лицо ему ожег. Антек молнией кинулся на него.
Тщетно защищался лесник, тщетно пробовал вырваться и бежать, тщетно, наконец, в отчаянии и смертельном страхе просил пощады, — Антек вцепился в него, как бешеный волк, сдавил ему горло, поднял на воздух и колотил о дерево до тех пор, пока тот не испустил дух.
Потом, не помня себя, бросился в толпу дерущихся — помогать своим. Где он появлялся, там люди в ужасе бежали, потому что, весь измазанный кровью, отцовской и своей, без шапки, со слипшимися волосами, синий как труп, он был страшен. Одержимый какой-то нечеловеческой силой, он чуть ли не один одолел последних, кто еще давал отпор липецким, и в конце концов пришлось его успокаивать и оттаскивать, иначе он забил бы их насмерть.
Битва кончилась, и липецкие, хотя и измученные, избитые, окровавленные, наполняли лес криками ликования!
Женщины перевязывали тяжело раненных и укладывали их в сани, — а раненых было немало. У одного из молодых Клембов была сломана рука, а у Енджика Пачеся — нога, так что он не мог на нее ступить и орал благим матом, когда его переносили. Кобус был так избит, что шевельнуться не мог, у Матеуша шла горлом кровь, и он жаловался на страшную боль в пояснице, другие тоже пострадали не меньше. Не было почти ни одного человека, который вышел бы целым и невредимым. Но, гордясь своей победой, они забывали о боли и весело шумели, собираясь в обратный путь.
Борыну уложили в сани и везли медленно — боялись, как бы он не умер в дороге. Он был без сознания, из-под тряпок все текла кровь, заливая глаза и лицо, бледное и неподвижное, как у мертвеца.
Антек шел рядом с санями, не отводя от отца полных ужаса глаз, поддерживал его голову на ухабах, и все бормотал тихо, умоляюще, жалобно:
— Отец! Ради бога! Отец!
Люди шли в беспорядке, группами. Шли лесом, потому что дорога была занята санями с ранеными. Кое-кто стонал и кряхтел, но большинство громко смеялось, весело галдело. Пошли рассказы, хвастали успехом, посмеивались над побежденными. Уже и песни стали затягивать тут и там, кто-то кричал на весь лес, и ему откликалось эхо. Все были так опьянены победой, что не замечали ничего, спотыкались о корни, налетали на деревья.
Почти никто не чувствовал боли и усталости, все сердца переполняла радость и такая уверенность в своих силах, что посмел бы сейчас кто-нибудь пойти против них, — в порошок бы стерли! Они готовы были сражаться со всем светом.
Шли бодро, с шумом, озирая горящими глазами этот отвоеванный лес, а он качался над их головами, дремотно шумел и осыпал их таявшим инеем, словно слезами. Борына вдруг открыл глаза и долго всматривался в Антека, как будто не верил, что это он. Потом тихая, глубокая радость осветила его лицо, он раз-другой пошевелил губами и, наконец, с огромным усилием прошептал.
— Это ты, сын? Ты?
И снова впал в беспамятство.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВЕСНА
I
Была весна, час рассвета.
Апрельский день выходил из логова мрака и туманов лениво, как батрак, который лег спать сильно утомленный и, не выспавшись, должен встать на заре и тотчас идти в поле пахать.
Начинало светать, но вокруг царила еще немая тишина. Только слышно было, как часто-часто каплет роса с деревьев, спавших в густой мгле.
Синий и словно обрызганный росой полог неба уже чуть-чуть светлел над черной безмолвной землей, тонувшей во мраке.
Луга и поля в низинах заливал туман, похожий на молоко, вспененное при доении. Где-то в деревнях, еще невидимых, начинали перекликаться петухи.
Последние звезды меркли, как глаза, запорошенные сном. А на востоке, словно жар под остывшей золой, разгоралась алая заря.
Но вот предутренний туман заколыхался и, подобно водам в весенний разлив, тяжело хлынул на черные поля, а кое-где, как дым кадильниц, голубыми лентами поднимался к небу.
День наступал, боролся с бледнеющей ночью, а она, не желая уходить, прижималась к земле плотно, как мокрая шуба.
По небу медленно разливался свет, и оно как будто приближалось к земле. Уже кое-где выступали из тумана верхушки деревьев, на взгорьях выплывали из ночного мрака серые поля, мокрые от росы, тусклыми зеркалами мерцали озера, ручьи длинными влажными прядями тянулись сквозь редеющую мглу.
Светало все больше, и в мертвенную синеву просачивалась утренняя заря. Скоро она запылала в небе кровавым заревом еще невидимого пожара, и уже рассвело настолько, что выросли вокруг черным кольцом леса и все виднее становилась дорога, окаймленная рядами тополей, которые гнулись, будто устав от трудного подъема в гору. А деревни еще тонули в стлавшемся низко тумане и только кое-где выступали на фоне утреннего неба, как черные камни из пены вод, да ближние деревья серебрились росой в блеске зари.
Солнце еще не взошло, но чувствовалось, что оно вот-вот появится из охватившего небо зарева и брызнет лучами на землю, а она, еще не совсем очнувшись, с трудом открывала затуманенные глаза и лениво потягивалась в блаженном полусне. Вокруг стало еще тише. Казалось, земля притаила дыхание, и только ветер, легкий, как сон ребенка, веял от леса, стряхивая росу с листьев.
И вот в сероватом, оцепенелом сумраке рассвета, над сонными темными полями, словно в благоговейном безмолвии храма, зазвучала вдруг песня жаворонка…
Он сорвался откуда-то с пашни, взмахнул крылышками и зазвенел, как колокольчик из чистого серебра, поднялся к бледному небу, как душистый весенний побег, взлетал все выше, и все громче и громче разливалась над миром его песня в священной тишине восхода. А за ним и другие жаворонки радостными трелями возвестили всему живому наступление утра.
Скоро и чайки закричали на болотах, громко заклекотали аисты где-то в деревнях, еще невидных в сером сумраке.
Все ждало солнца.
И вот оно выплыло из-за дальних лесов, поднялось из бездны. Словно огромную, золотую, сверкающую огнями чашу вознесли над сонной землей невидимые руки, благословляя светом мир, все живое и мертвое, рождающееся и дряхлеющее. Начиналось священнодействие дня, и все в природе, казалось, пало ниц перед его величием и умолкло, не смея поднять недостойные очи.
Настал день, необъятный океан радостного света.
Туман, как благовонный дым кадил, поднимался с лугов к залитому золотом небу. Птицы подняли звонкий гомон и крик, словно сливая свои голоса в горячей благодарственной молитве.
А солнце все росло, все выше и выше поднималось над черным лесом, над бесчисленными селениями, и огромное, пылающее, покоряло землю могучей и сладостной силой.
В этот утренний час на песчаном пригорке у леса, из-за стогов лупина, стоявших неподалеку от широкой ухабистой дороги, показалась старая Агата, родственница Клембов.
Она еще осенью ушла побираться и теперь возвращалась в Липцы, как птицы всегда возвращаются весною в свои гнезда. Старая, дряхлая, слабая, Агата еле шла. Она напоминала придорожную вербу, кривую, гнилую, которая досыхает в песках. В жалких лохмотьях, с котомками на спине, обвешанная четками, она шла, опираясь на клюку, с какой всегда ходят нищие.
Она вышла из-за стогов и торопливо засеменила по дороге, подняв к восходящему солнцу лицо, серое и сухое, как пустые прошлогодние перелоги. Ее выцветшие глаза сияли радостью. Еще бы! Ведь после долгой и тяжкой зимы она возвращалась в родную деревню! Вот она и бежала так, что четки бряцали и котомки то и дело сползали с плеч. От быстрой ходьбы спирало дыхание, болела грудь, и Агате приходилось останавливаться или замедлять шаг. Идти было все труднее, но она жадными глазами осматривалась кругом, улыбалась серым полям в зеленоватой дымке, деревням, постепенно выплывавшим из туманной дали, оголенным еще деревьям, сторожившим дорогу или стоявшим — в поле, как одинокие часовые. Улыбалась всему, что видела вокруг.