— А когда же молодую к мужу провожать будут?
— Сегодня к вечеру.
— Попируют еще, натешатся… Господи Иисусе, а я-то думал — погрызу и я косточку какую, наемся хоть раз досыта! Так нет, лежи тут, подыхай да слушай, как другие веселятся…
Витек ушел спать.
— Хоть бы глаза натешить… хоть бы…
Куба затих, но все еще про себя переживал свое горе, и какие-то тихие, робкие упреки судьбе, как усталые пташки, стучались в сердце и жалобно пищали.
"Что ж, на здоровье им, пусть хоть они поживут…" — думал он, поглаживая голову Лапы.
Лихорадка все больше туманила сознание, и, словно пытаясь бороться с нею, он зашептал молитву, горячо предавая себя милосердию божию. Но он забывал слова, часто нападала на него дремота, и обрывался шепот, полный мольбы и слез, и рассыпалась молитва красным бисером. Куба ясно видел, как этот бисер катится по тулупу, хотел его собрать, но опять забывал все и засыпал…
По временам он просыпался, водил вокруг бессмысленным взглядом и, ничего не различая, опять впадал в беспамятство, проваливался в глухую тьму.
А иногда он начинал стонать и так кричать во сне, что лошади храпели и рвались на привязи, и тогда он, очнувшись на мгновение, поднимал голову.
— Господи, хоть бы утро поскорее! — бормотал он тревожно и устремлял взгляд на окошко — искал солнце на сером, холодном небе, на котором уже меркли звезды.
Но до утра было еще далеко. Конюшня тонула в мутной пыли рассвета, в ней только начинали вырисовываться контуры лошадей, а решетки в оконцах просвечивали, как ребра.
Куба уже не засыпал больше — опять начались боли. Они впивались в ногу, как сучковатая палка, и так ее распирали, сверлили, жгли, словно кто присыпал рану горящими угольями.
Он, наконец, не выдержал, сорвался с нар и начал кричать в голос, так что Витек проснулся и прибежал в конюшню.
— Помру я! Ох, помру! Так мне больно, так эта хворь растет и душит меня… Витек, беги за Амброжием. О Господи!.. Или Ягустинку кликни… Может, они помогут… Не выдержать больше… последний мой час приходит… — Он страшно завыл, уткнулся лицом в солому плакал от муки и страха.
Витек, еще заспанный, помчался на свадьбу.
Там все плясали, как ни в чем не бывало, а Амброжий уже совершенно пьяный, стоял на улице против дома и пел.
Тщетно Витек его просил, тащил за рукав, — старик, казалось, не слышал, не понимал, чего от него хотят, качался и с азартом распевал одну и ту же песню.
Витек бросился к Ягустинке, — она тоже разбиралась в болезнях. Но Ягустинка сидела в спальне с кумушками, они усердно угощались крупником и пивом, горланили песни, и к ней было не подступиться. Витек долго умолял ее идти к Кубе, но она в конце концов вытолкала его за дверь и еще подзатыльник дала на дорогу. Мальчик с ревом побежал обратно в конюшню так ничего и не добившись.
Увидев, что Куба опять спит, он зарылся в солому, прикрыл голову тряпьем и тоже уснул.
Время завтрака давно миновало, когда его разбудило мычанье голодных и невыдоенных коров и брань Ягустинки, которая, проспав, как и все, теперь наводила порядок в хозяйстве, криком и суетой наверстывая свои упущения.
Только немного управившись с работой, она зашла к Кубе.
— Помогите, посоветуйте, что делать, — попросил он тихо.
— Женись на молоденькой, сейчас выздоровеешь! — начала она весело, но, когда всмотрелась в его синее, отекшее лицо, сразу стала серьезнее. — Ксендза тебе надо, а не лекаря! Чем я тебе помогу? Можно заговорить, окурить — да разве это поможет? Сдается мне, что ты уже не встанешь.
— Помру?
— Все в божьей воле, но мне так думается, что уж ты из когтей Костлявой не вырвешься.
— Помру, говоришь?
— Послать, что ли, за ксендзом?
— За его преподобием! — воскликнул Куба с удивлением. — Его преподобие — сюда, в конюшню, ко мне? Что это вам на ум взбрело?
— А что, сахарный он и растает, что ли, в конском навозе? На то он и ксендз, чтобы к больному идти, куда ни позовут.
— Господи, да разве я смею… сюда, в эту грязь, ко мне?..
— Глуп ты, как баран! — Ягустинка пожала плечами и ушла.
— Сама дура, не знает, что болтает! — буркнул возмущенный Куба и, тяжело опустившись на нары, долго еще размышлял: "Что придумала баба! Его преподобие по комнатам ходит, книжки читает… с Господом беседует… И ко мне его звать?.. Ох, эти бабы, только бы им языком молоть… Дура!"
Больше никто к нему не заглядывал, он лежал один, и все о нем словно позабыли.
Иногда забегал Витек — подсыпать корму лошадям или напоить их, и тогда он и ему давал напиться, но мигом исчезал: бежал в хату Доминиковой, где уже опять начали собираться гости, чтобы провожать молодую в дом мужа. Несколько раз в конюшню врывалась Юзька, совала больному кусок пирога и, потараторив, наполнив конюшню таким шумом, что куры с перепугу кудахтали на насестах, поспешно убегала.
Да и как ей было не спешить? Там уже гуляли вовсю, не хуже вчерашнего, музыка гремела, неслись из окон крики и песни.
А Куба лежал тихо — боли только изредка мучили его — и слушал, как там веселятся, говорил с Лапой, который его ни на минуту не покидал, и они вместе ели принесенный Юзей пирог. Или причмокивал лошадям и разговаривал с ними; они в ответ радостно ржали, поворачивая к нему головы, а молодая кобыла даже сорвалась с узды и, подойдя к нарам, шалила и прикладывалась влажными теплыми ноздрями к его лицу.
— Отощала ты, бедная, отощала! — Он нежно гладил ее, целовал в морду. — Ничего, вот поправлюсь, так живо тебя подкормлю чистым овсом…
Он умолкал и смотрел без мыслей на потемневшие сучки в стене, из которых сочились капли смолы, как кровавые застывшие слезы.
Солнечный, но бледный день кроткими глазами заглядывал в щели, а в раскрытую настежь дверь лился широкий поток света, дрожащего и золотого, как осенняя паутина на полях, в которой с сонным жужжанием бьются мухи.
Часы проходили за часами..- то тянулись медленно, как слепые и хромые нищие, с трудом бредущие по глубоким пескам, то пролетали мгновенно, исчезали сразу, как камень, брошенный в болото.
Порой шумной стайкой влетали в конюшню воробьи и нахально набрасывались на корм в яслях.
— Ах, и хитрые же, шельмы! — шептал про себя Куба. — Такой маленькой пташке и то Господь разум дает, чтоб знала, где себе пропитание найти! Смирно, Лапа, пускай поклюют, пускай наедятся, бедняги, — ведь и для них зима придет, — успокаивал он собаку, которая вскакивала, чтобы прогнать воришек. На дворе хрюкали свиньи и терлись об углы так, что конюшня дрожала, а затем и в дверь просунули свои длинные грязные рыла.
— Гони их, Лапа! Попрошайки этакие, им всегда всего мало!
Попозже раскудахтались куры за порогом, а большой рыжий петух несколько раз заглядывал осторожно, отступал, хлопая крыльями и крича, и, наконец, отважно перелетел за порог — к полному ларю, а за ним вся остальная компания. Но не успели они наесться, как вслед за ними прибежали гогочущие гуси. Замелькали на пороге красные клювы; закачались белые вытянутые шеи.
— Гони, песик, гони их! Раскричались, ссорятся — точь-в-точь бабы.
Поднялся гам, хлопанье крыльев, полетели перья, как из распоротой перины, — Лапа натешился вволю. Он вернулся в конюшню, тяжело дыша, с высунутым языком и радостно визжал.
— Тише ты!
От дома долетал сердитый голос Ягустинки, грохот мебели, перетаскиваемой из комнаты в комнату, беготня.
— Готовятся молодую принять!
Изредка по дороге проезжал кто-нибудь. Со скрипом тащился какой-то воз. Куба старался угадать, чей.
— Это Клембова телега — в одну лошадь и с решетками… Должно быть, в лес за подстилкой. Ось передняя перетерлась, так вот ступица трется и скрипит.
В конюшню доносились отголоски шагов, голоса. Звуки были дрожащие, чуть слышные, но Куба ловил их на лету и узнавал.
— Старый Петрас в корчму идет, — бормотал он. — Валентова кричит… должно быть, чьи-нибудь гуси зашли на ее огород. Ведьма — не баба!.. А это, кажись, Козлова… Ну да, она! Бежит да орет… Петрик Рафалов лопочет, как мочалу жует… Ксендзова кобыла по воду едет… ага… остановилась… зацепилась колесом… еще когда-нибудь ноги себе переломает…