— Тебе надо лежать в потемках, а то на солнце вся сыпь внутрь перейдет!
И Юзя лежала одна в затемненной комнате, стонала и тихонько жаловалась на то, что к ней не пускают ни детишек, ни подруг, — ухаживавшая за ней Ягустинка палкой гнала всех прочь.
Наговорившись с Ганкой, старуха отнесла больной ягоды и принялась замешивать мазь из чистой гречневой муки, обильно заправленной свежим несоленым маслом и яичными желтками. Толстый слой этой мази она наложила на лицо и шею Юзи, а сверху прикрыла мокрыми тряпками. Девочка терпеливо позволяла проделывать над собой все и только с тревогой допытывалась:
— А не останется на лице рябин?
— Не сдирай, тогда следов не будет, — вот как у Настуси.
— Да ведь как зудит, Господи! Уж лучше вы мне свяжите руки, потому что я не утерплю! — со слезами попросила Юзя. Ягустинка пробормотала над ней какой-то заговор, окурила ее сухим молодильником и, связав ей руки, ушла работать.
Юзька лежала неподвижно, слушая жужжанье мух и тот странный шум, что постоянно теперь гудел у нее в голове. Слыхала, как сквозь сон, что время от времени заходил кто — нибудь из домашних и молча уходил. То ей чудилось, будто ветви яблони, тяжелые от румяных яблок, низко нависли над ней, а она тщетно тянется и не может до них дотянуться. То начинало казаться, что вокруг нее теснятся овцы и жалобно блеют. Но когда в комнату тихо вошел Витек, она сразу угадала, кто это.
— Ну, отвел поросенка? Что Настуся сказала?
— Так обрадовалась, что чуть его в хвост не поцеловала!
— Ишь какой, вздумал над Настусей смеяться!
— Ей-богу, правда! И велела мне сказать, что завтра к тебе прибежит.
Вдруг Юзька заметалась на кровати и закричала испуганно:
— Отгони овец, затопчут они меня, отгони скорее!
Потом затихла и как будто уснула. Витек ушел, но очень часто заходил к ней. Раз она забеспокоилась и спросила:
— Что, уже полдень?
— Скоро полночь, должно быть. Все спят.
— Правда, темно. Убери воробьев из-под стрехи, шумят, как оголтелые!
Витек начал ей что-то рассказывать о гнездах, но она вдруг вскрикнула, пробуя подняться:
— А где Сивуля? Витек, не пускай ее на чужие поля, а то тебя отец выпорет!
Немного погодя она велела ему сесть поближе и стала шепотом рассказывать:
— Ганка меня не пускает на свадьбу к Настусе, а я назло ей пойду! Надену голубой корсаж и ту юбку, что надевала в престольный праздник. Все на меня залюбуются, увидишь!.. Витек, нарви мне яблок, только смотри, как бы Ганка тебя не поймала!.. Плясать буду только с парнями!
Она замолкла и неожиданно уснула.
Витек теперь целыми часами сидел у ее кровати, отгоняя веткой мух, поил ее, охранял, как наседка цыплят. Ганка оставила его дома для того, чтобы он ухаживал за больной, а скотину пас за него, вместе со своей, Мацюсь Клемб.
Мальчик скучал по лесу и воле, но он так жалел больную Юзьку, что готов был для нее звезды с неба снимать, и все придумывал, чем бы ее позабавить и развлечь.
Однажды он принес ей целый выводок молодых куропаток.
— Юзя, погладь их, тогда они запищат. Погладь!
— А мне и погладить-то нечем! — захныкала Юзька, поднимая голову с подушки.
Витек развязал ей руки, она взяла дрожавших от холода птичек в свои бессильные, онемевшие ладони и стала прижимать к лицу и глазам.
— Как у них сердечки бьются! Боятся, бедненькие! Выпусти их.
— Я их выследил и поймал, а теперь выпускать? — возражал Витек, но все-таки выпустил птичек.
В другой раз принес он ей молодого зайчика и, держа его за уши, посадил к ней на постель.
— Заинька, милый заинька, от матери тебя взяли, сиротинку, от матери! — приговаривала Юзя шепотом, прижав его к груди, как ребенка, и нежно лаская. Но заяц крикнул, как будто его резали, вырвался у нее из рук, скакнул в сени, угодив в целую стаю кур, которые разлетелись с кудахтаньем, из сеней прыгнул на крыльцо и через дремавшего Лапу в сад. Лапа погнался за ним, за Лапой — Витек с отчаянными криками, и поднялся такой переполох, что Ганка прибежала со двора, а Юзя хохотала до слез.
— А может, собака его сцапала, а? — с беспокойством спрашивала она потом у Витека.
— Как же! Только его хвостик она и видела! Заяц нырнул в рожь, как камень в воду. Здорово бегает! Не горюй, Юзя, я тебе что-нибудь еще принесу.
И он таскал ей, что только мог: перепелок, словно обрызганных золотом, ежа, прирученную белку, которая очень смешно прыгала по комнате, птенцов ласточки, так жалобно пищавших, что родители их с криками влетели в комнату и Юзька велела Витеку отдать им птенчиков, и еще всякую всячину, не говоря уже о грушах и яблоках, — их он приносил столько, сколько они вдвоем с Юзькой могли съесть, — конечно, тайком от старших. Но Юзю ничего не тешило, взгляд у нее часто бывал мутный, невидящий, и она отворачивалась, усталая и недовольная.
— Не хочу, принеси что-нибудь новое! — капризничала она. Она не смотрела даже на аиста, который ковылял по комнате, совал клюв во все горшки и напрасно прятался за дверью, подстерегая Лапу. Развлекла ее немного только живая желна, которую однажды принес ей Витек.
— Иисусе, вот прелесть-то! Как будто ее кто раскрасил!
— Она злая, как черт, берегись, как бы в нос тебя не клюнула.
— Да она и не рвется из рук. Ручная, что ли?
— Я ей ноги и крылья связал, а глаза залил смолой.
Они некоторое время возились с птицей, но желна сидела неподвижно на одном месте, была печальна, не хотела есть и скоро околела, к великому огорчению всего дома.
Так проходили дни за днями. Стояла все такая же жара, и чем ближе к жатве, тем она становилась сильнее. Днем уже невозможно было выйти в поле, да и ночи не приносили прохлады, они были до того душные, что даже в саду люди не могли уснуть. Словно тяжелое бедствие обрушилось на деревню. Траву выжгло, и скот, возвращаясь с пастбищ голодным, ревел в хлевах, картофель вырос с орешек да таким и остался, спаленный овес едва поднялся, ячмень пожелтел, а рожь высыхала раньше времени и белела пустыми колосьями. Людей все это сильно угнетало, и они каждый день с робкой надеждой смотрели на закат, не предвещает ли он перемену погоды. Но небо было все так же безоблачно, оно казалось стеклянным и пылало белым пожаром, солнце закатывалось чистое, не закрытое ни единым облачком.
Иные горячо молились перед образами, но это не помогало. Хлеба погибали, плоды недозрелыми падали с деревьев, высыхали колодцы, и даже в озере вода так сильно убыла, что и лесопильня не могла работать и мельница остановилась. Дойдя до полного отчаяния, мужики решили вскладчину отслужить молебен, и на него собралась вся деревня. Молились так, что молитвы эти могли бы смягчить и камень.
На другой день с утра было так душно и жарко, что птицы падали, обессилев, коровы жалобно мычали на пастбищах, лошади не хотели выходить из конюшен, а люди, измученные вконец, укрывались в сожженных солнцем садах, не решаясь выйти даже на огород. Но около полудня, когда все, задыхаясь, умирало в этом белом слепящем зное, солнце вдруг померкло, помутнело, словно в него швырнули горсть золы, а вскоре где-то в вышине зашумело, как будто стая птиц захлопала огромными крыльями, и со всех сторон стали надвигаться густо-синие тучи, все ниже и все грознее нависая над землей.
Повеяло жутью, и все притихло, затаилось в невольном трепете.
Заворчал отдаленный гром, порыв ветра взметнул на улицах пыль, солнце разлилось, как желток на песке, и вдруг стало темно, и на небе замелькал целый рой молний, как будто кто-то встряхивал огненными вожжами. Первая молния ударила так близко, что люди выбежали из хат.
Все вдруг взвихрилось, солнце погасло, землю окутала мутная мгла, и налетела гроза.
Клубящийся мрак прорезали струи ослепительного света, гром перекатывался по небу, шумел проливной дождь, и стонали под ветром деревья.
Молнии сверкали одна за другой, слепя глаза, из-за ливня ничего кругом не было видно, и местами даже выпал град.