Напротив, кечуанское слово «мир» — пача — в силу чисто лингвистических правил требует, чтобы его жители вели себя, не уклоняясь от груза истории. Поступать иначе — значит хвататься за призрачную эластичность пространства-времени, отказываться от идентичности, забывать прошлое и не оправдывать страданий и трудов тех, которые ушли прежде. Не случайно детям кечуа с четырех- или пятилетнего возраста всякий раз, когда они отправляются из дому, дают нести ношу — узелок с провизией или несколькими вещами. Эта физическая ноша, которую эти дети обязаны взваливать на плечо, предвещает более тяжкий груз культуры, какой они однажды понесут. И так как эта культурная «поклажа» в целом — язык, одежда, обычаи, мифы — есть основное средство достижения будущего в течение жизни, то каждый истинный человек несет это бремя с гордостью. Местным названием для языка кечуа является руна сими, «язык людей».
Чтобы понять слово пача, надо, следовательно, понять вечный груз непостоянства, мифическую размерность всего настоящего, крайнюю мучительность жизни, боль утраты и цену стойкости. Кечуанский термин пача, понимаемый нами в своем мифическом смысле «мира-века», является неизменной основой андской мифологии и культуры. Тем самым андская культура содержит в себе не что иное, как способность ощущения того, что она служит организующей сферой для памяти. Миф сначала ощущается, а затем уже понимается.
Точками притяжения, вокруг которых сосредоточены андские мифы, являются события, называемые пачакути. Глагол кутий означает «опрокидывать» или «низвергать». Пачакути — это название, данное тысячелетнему периоду, в течение которого погибает один «мир» и начинается следующий. Оно означает буквально «опрокидывание пространства-времени»[5]. Во времена испанской конкисты существовали особые термины для разных способов разрушения: лъок-лауну пачакути, или «опрокидывание пространства-времени наводнением», нина пачакути — то же самое огнем и так далее. Эта терминология ставит понятие пачакути непосредственно в рамки различных миров-веков, описанных выше Муруа и включающих последовательные «разрушения» «пространственно-временного мира». (И если читатель начинает испытывать шок от этого признания, задаваясь вопросом, так ли уж отличается пачакути от других традиций, в которых «миры» разрушаются и создаются новые — как, например, в Потопе Девкалиона или древнескандинавском Закате Богов, то, быть может, так же интересно обратить внимание на то, что каждое такое сходство обычно объясняется как некое всеобщее творение разума примитивного человека, встречающееся то здесь, то там во всем мире.)
Андские источники проясняют, что пачакути были крайне редкими событиями, потому что сами Века продолжались в течение весьма длительного периода. Гуаман Пома, например, назначает Векам такие числовые значения, из которых самый короткий период составляет восемь сотен лет, а самый длинный — намного более тысячи. Пачакути Ямки упоминает, что «огромное число лет прошло» («muchissimos amos passaron») в течение века войны. И теперь в обращении к мифам о ламах и потопе и в исследовании вопроса о лисьем хвосте мы подходим к мифическому описанию того потопа, который разрушил весь мир.
Авторитет современной учености внушает веру в то, что терминология мифов о периодических созданиях и разрушениях «мира в пространстве-времени», будь то греческой, скандинавской или местной американской традиций, представляет собою что-то вроде смутного «мифопоэтического» видения прошлого, созданного первобытным воображением взамен летописей. Идея о том, что язык и вся структура таких рассказов сами являют собою летопись, никак не вмещается в современное воображение. Хотя, согласно преобладающему представлению, такая мифическая терминология не имеет ничего общего с астрономией, а тем более с историей, здравый рассудок подсказывает иное.
Оба андских мифа, пересказанных в главе 1, описывают льоклауну пачакути, «низвержение пространства-времени наводнением», то есть событие, знаменующее окончание длинного, длинного века и начало следующего. В вопросах хронометрии человечество — как в случае с пако — всегда обращало свой пристальный взгляд к небесам, откуда приходят все измерения времени.
III
Эти мифы отдавали свою информацию отнюдь не легко. После двух лет работы в магистратуре, включая этноастрономическое полевое исследование в Перу и Боливии, написания магистерской диссертации на тему «Кечуанские названия звезд» и восемнадцати дополнительных месяцев исследования, я достиг не очень-то многого. Фактически я увяз. Я не мог понять эти мифы. Но я также не мог обойти их. Они стали для меня лакмусовым тестом, барьером, источником разочарования и надежды, ибо, если какие-либо мифы из доколумбовых Анд проясняли, что развивалась астрономия, так это были именно эти мифы.
Взять, например, слова информанта в версии Молины: «Наконец заботившийся о них [ламах] пастух спросил, что их беспокоило, и они сказали, что сочетание звезд указывало на то, что мир будет разрушен водой». Сам этот миф устанавливает связь между пространством и временем, увязывая неизбежное льоклауну пачакути, то есть уничтожающий мир потоп, с «сочетанием звезд». Молина, конечно, был свободен от тенденциозного изложения («Если б они умели пользоваться письменностью, то не были бы столь глупы и слепы»), но этот любопытный отрывок, понимаемый как продукт каких угодно, только не глупых умов, показался мне лишь наиболее очевидным из ряда элементов в обеих версиях, которые весь вопрос о неизбежном пачакути относят непосредственно к андским небесам.
По версии Авилы, лама «знала, что море [на кечуа ма-макоча, означающая «мать-море»] решило выйти из берегов, обрушиться подобно водопаду». Находились такие, кто утверждал, что рассказчик был «глуп и слеп», тогда можно было спокойно допустить, что расположение упомянутого моря на небе служило хорошим свидетельством его глупости. Однако, чтобы понять смысл данного утверждения, вовсе не нужно отменять закон гравитации. В гимнах Виракоче, записанных Пачакути Ямки, встречается термин ананкона, буквально — «море сверху»[6], в прямом отношении к звездным небесам[7]. Что бы еще ни означал данный миф, источники надвигавшегося потопа находились где-то снаружи, в астрономической сфере. Но это было все, чего я достиг, пока меня не осенил замечательный вопрос.
Вопрос казался довольно наивным и едва ли убедительным: почему эти истории сообщались с точки зрения ламы? В действительности это был языковой прием — игра между образным и буквальным значениями «точки зрения» данной фразы, открывшая мир, исследовать который стремится настоящая книга. Задавая этот вопрос, я намеревался просто выяснить, почему именно этим животным, этим ламам была отдана роль наблюдателя будущего. Почему их точка зрения была столь важна?
Читателю может показаться невероятным, что целых полтора года я изо всех сил старался понять астрономию этих мифов и что, несмотря на то, что тремя годами ранее во время полевых исследований в Боливии я впервые увидел «небесную Ламу», огромное и красивое облако межзвездной пыли, черное на фоне отблеска Млечного Пути, мне никогда не приходило в голову, что ламы в мифах могли относиться к ламе в небе. Потребовалось полтора года, чтобы мой разум осенила мысль о том, что все животные в мифах могли быть небесными объектами, определение которых. я уже знал. Все, что мне было нужно, — это обдумать «точку зрения» лам.
Этот — опыт вызвал во мне специфическую смесь чувств: восторг от того, что мое исследование могло быть в конечном счете принято где-нибудь; скептицизм, подлинное замешательство от того, что, хотя Сантильяна и Дехенд упоминали, что «звезды являются животными», я оставался слеп к «очевидному» в течение столь длительного времени; боязнь общения с другим временем и местом; и весьма четкое осознание, что до этого момента я не вполне был уверен в том, что то, на что я надеялся, действительно существовало.