Литмир - Электронная Библиотека
A
A

К моему спутнику подошел какой-то господин, вежливо протянул двадцать пфеннигов. Мы вытаращили глаза на него и друг на друга… Потом нам объяснили, что здесь считается неприличным попросить закурить, не предложив плату. Ну и ну!..

По совершенно понятной ассоциации мой спутник вдруг затянул, не обращая внимания на косые взгляды шокированных прохожих:

На земле весь род людской
Чтит один кумир свяще-е-енный.
Он царит над всей Вселе-е-енной,
Тот кумир — телец златой…

Ох, все-таки здорово, что этот самый «телец» царит не над всей Вселенной, — как невыносимо скучно было бы жить на свете!..

Конечно, и у нас на Родине не без равнодушных, алчных людей. Но они — отклонение от нормы, мещане, которые изо всех сил стараются скрыть бедность своей души, а не выдавать ее за добродетель, потому что знают — их будут презирать.

Это культивируемое революцией презрение к мещанству — тоже благодатная почва для расцвета поэзии.

На дискуссии в академии мы были в особом климате — нас окружали в основном как раз те «странные», влюбленные в поэзию одиночки, о которых упоминала Ева Крамм.

А здесь, на роскошной Курфюрстендам, — образцово-показательной витрине Западного Берлина, снова и снова вспоминала я удивительные своей точностью и глубиной строки из интервью Сергея Есенина, данного им в 1922 году в Берлине корреспонденту русской эмигрантской газеты:

«Только за границей я понял совершенно ясно, как велика заслуга русской революции, спасшей мир от безнадежного мещанства…»

Хочется мне привести и еще несколько выдержек из одного письма Есенина, позволяющих взглянуть на заграницу его глазами, проницательными глазами большого поэта, попавшего из борющейся с разрухой революционной страны в капиталистический рай:

«В страшной моде Господин доллар, а на искусство начхать — самое высшее — мюзик-холл. Здесь все выглажено, вылизано и причесано… Птички сидят, где им позволено… Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод… зато у нас есть душа…»

Наконец-то садимся в родные наши посольские «Волги» — здесь, в Западном Берлине, на них смотрят с интересом, как на редких зверей. Девушки-студентки, подрабатывающие в академии в качестве поварих, официанток, горничных, широко улыбаясь, держат за четыре конца большую белую скатерть, парусящую на ветру. Так вот от какого обычая пошло выражение «скатертью дорога!»

Прощай, Евангелическая академия! Ты была гостеприимной хозяйкой, мы благодарны тебе за это. И, надеемся, ничто не замутит хороших наших воспоминаний…

И вот — уже по дороге в Восточный Берлин — последнее наше выступление в Западном. Мы в Красном Вединге — пролетарском районе, районе антифашистов.

Красный Вединг! — сквозь вопли «хайль!» — сквозь неистовый рев нацистов звучит спокойный, отрывистый голос Эрнста Буша.

Красный Вединг! — сквозь колючую проволоку фашистских концлагерей смотрят в упор лихорадочные глаза измученных, но несломленных узников.

Красный Вединг! — поднимает сжатый кулак расстрелянный бессмертный Эрнст Тельман…

Мы читаем стихи в Обществе дружбы с Советским Союзом. Скромное, похожее на большой сарай помещение набито до отказа. Сцена украшена портретом Ленина и громадной цифрой «50» — нашим выступлением начинается цикл вечеров в честь пятидесятилетия Советской власти.

Приподнятое настроение аудитории — просто одетых людей всех возрастов — передается нам. Читать радостно и волнующе. Мы понимаем, что восторженность, с которой нас здесь встречают, — выражение чувств Красного Берлина к Красной Москве.

Молодежь не только бешено аплодирует, но и бурно топает ногами — высший знак выражения восторга.

После чтения стихов отвечаем на вопросы. Сначала — организованно, со сцены, через переводчика, потом сходим в зал, смешиваемся с публикой. Я, к сожалению, знаю всего несколько немецких слов — признаюсь, что не слишком любила этот язык… Но ведь существует еще язык глаз и улыбок…

ТЫ ПРОСТИ МЕНЯ, ЗИНА…

Посмотрели бы на меня сейчас ребята из 667-го стрелкового полка 218-й Краснознаменной Ромодано-Киевской дивизии или из 1035-го КСАП — отдельного Калинковичского самоходного артполка!

Думали ли мы, вжимаясь в осыпающийся, грохочущий окоп или врастая в броню обстреливаемой самоходки, что когда-нибудь кто-нибудь из нас будет рассуждать в Берлине с немцами о поэзии?

Нет, конечно же, не думали. Не думали мы об этом, когда поднимались скромные холмики братских могил на взбудораженной земле, — от самой Москвы до самого Берлина.

Ты прости меня, Зина Самсонова из села Колычево, и ты, Машенька Широкова из села Непорова, — две рязанские подружки-хохотушки, два отчаянных батальонных санинструктора 218-й стрелковой. Вам так никогда и не исполнилось двадцати…

Прости меня и ты, Лена-санинструктор, по прозвищу «Большая старшина», — не помню ни фамилии твоей, ни года, ни места рождения. Знаю лишь место и время твоей смерти — дальние подступы к Риге, октябрь сорок четвертого… И никогда не смогу позабыть, как это произошло…

Вот, казалось, что годы притупили боль фронтовых воспоминаний. А здесь, в Вест-Берлине, они снова пошли на меня в атаку.

И я даже не могу точно объяснить, почему мне так хочется сказать всем, кто не дошел до победы: «Простите!..»

И моим однополчанам, и совсем, совсем незнакомым однокашникам. И юным поэтам, которые так и не увидели ни одной строчки своих стихов напечатанной. Тем, которые могли бы сейчас сидеть здесь, в Западном Берлине, вежливые, готовые к бою, ничего не забывшие, верные фронтовой дружбе, мысленно вспоминающие погибших товарищей.

Да, никогда я еще не чувствовала так остро горький вкус воспоминаний, как при этой встрече.

И в то же время появилось ощущение, что в жизни поставлена необходимая точка.

И я горда, что мне еще раз оказана высокая честь сразиться за идеалы своей юности.

1967

Я ВОЗВРАЩАЮСЬ В ПАЛЕРМО

Когда я вышла на площадь Испании, поднялась настоящая русская метель. Мокрые хлопья снега мгновенно побелили зеленые пальмы и пинии, принарядили старые дома, густо облепили прохожих. Метель в Риме, родная российская метель!

Легко, по-южному одетые римляне натянули — словно противогазы — шарфы на носы и рты и ускорили шаги. На площади сразу же стало пустынно и неуютно. Я шарахнулась от шайки развязных хриплоголосых юнцов к чинной стайке длинноволосых девушек, но «девушки»-то как раз и оказались юнцами, а «юнцы» — девушками…

Медленно шла я по торопящемуся продрогшему Риму и, пытаясь хоть немного понять душу города, всматривалась в лица прохожих и в лица домов, читала вывески и афиши.

«После шестидесяти лет» — в кафе с таким элегическим названием и в самом деле сидели только седовласые почтенные люди.

«Jinson-boia» — «Джонсон-палач» было начертано мелом на тротуаре перед вокзалом Терминус. И рядом: «Да здравствуют бедра моей Маризы!»

Здесь же, на тротуаре, выросли большие черные грибы. Это предприимчивые бизнесмены мгновенно организовали торговлю зонтиками: ими здесь обороняются не только от дождя, но и от снега.

А метель все набирала силу. Укрываюсь в соборе святого Петра. Скольжу взглядом по его как бы отполированным экзальтированными взорами туристов сводам. И вдруг, словно удар тока, «Пьета» («Сострадание») Микеланджело. Произведение искусства невозможно, да и незачем пересказывать. Замечу только, что от «Пьеты» трудно — просто физически трудно — оторваться. Я наблюдала, как люди после долгого созерцания наконец уходили, оборачиваясь, и снова возвращались, и снова уходили, и опять ноги несли их к прекрасной мраморной женщине, на колени которой склонился умирающий юноша…

А на улице я увидела современную живую «Пьету». На красный свет, на огромной скорости шла беспрерывно клаксонящая машина. Молодая женщина, ведущая ее одной — левой — рукой, правой бережно поддерживала потерявшего сознание мужчину. И люди долго смотрели им вслед…

36
{"b":"185333","o":1}