А может быть, это ощущение близости между мной и моими новыми французскими знакомыми возникло у меня тогда, когда Жермен Леймари, жена солдата второй мировой войны, везла меня на своем «пежо» в Сент-Женевьев де Буа?..
Общеизвестно, что уезжая из чужой страны, каждый увозит с собой свое представление о ней, свое, так сказать, образное ее воплощение.
Конечно, это сугубо индивидуально, но при слове «Франция» перед моими глазами возникает красивая молодая женщина, до упаду танцевавшая на балах и сумевшая спокойно взойти на эшафот.
Да, это МОЯ Франция, женственная и мужественная, хрупкая и непреклонная, казненная и бессмертная.
И я горжусь, что она говорила по-французски с чуть заметным славянским акцентом и носила старинную русскую фамилию — Оболенская!
1966
ВСТРЕЧА ЧЕРЕЗ ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА
«МЫ ДИАЛЕКТИКУ УЧИЛИ НЕ ПО ГЕГЕЛЮ»
Тогда, далекой, неповторимой, неистовой весной сорок пятого, — ох как кружил солдатские головы радостный хмель победы! — встреча эта не состоялась. Помешал ничтожный, в полтора сантиметра, рваный осколок металла.
И все-таки — почти через четверть века! — я наконец встретилась с Германией, точнее, с Западным Берлином.
Западный Берлин. Единственное место на земле, где вторая мировая до сих пор не история, а быт. «Американский сектор», «Английский сектор», «Французский сектор»: таблички с этими надписями — унизительные, унылые памятники, воздвигнутые самому себе германским милитаризмом…
Итак, место действия — Западный Берлин, Евангелическая академия — религиозно-общественная организация, пригласившая нас, советских писателей, на дискуссию «Проблемы реализма в поэзии».
Время действия — около часа ночи.
После приема, устроенного в нашу честь главой академии, приема, завершившего интересный, но утомительный день (два доклада, дискуссия, чтение стихов), я потихоньку удрала наверх, на второй этаж, в свою персональную келью — ночевали мы в здании самой академии.
Засыпаю под гул голосов. И вдруг вздрагиваю, сон проходит — снизу доносится разудалое пение:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед…
Что за черт? Спускаюсь вниз.
Оказывается, это наша поэтесса Римма Казакова организовала художественную самодеятельность — хоровой кружок из студентов-славистов, изучающих русский язык. Поют здорово, голоса как на подбор. И не удивительно — ребята эти подвизаются в церковном хоре!
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…
Смотрю на открытые мальчишеские лица поющих — все они родились уже после того, как отцы их вернулись из бесславного «Дранг нах остен»…
Сегодня мой доклад. Конечно, волнуюсь. С чего начать? Может быть, с гейневского: мир раскололся, а трещина проходит через сердце поэта? — здесь, во «фронтовом городе» строки эти звучат особенно актуально…
Добавляются сложности совершенно неожиданного характера. Например, в немецком языке нет слова «гражданственность». А между тем понятие, обозначаемое этим словом, — краеугольный камень моего доклада, озаглавленного «Поэзия и общество».
Почему Евангелическая академия пригласила на дискуссию советских поэтов?
Вот что писала в письме, адресованном всем приглашенным участвовать в диспуте, энергичная наша хозяйка, член академии Ева Крамм:
«Поэзия всегда считалась у нас выражением переживаний одиночек… Немецкая эпиграмма по праву называет лирического поэта и его читателя странной парой, которая „в стране поэтов и мыслителей“ никогда не может найти друг друга… Удивительно, что лирическая поэзия имеет в Советском Союзе другую традицию…»
И, в сущности, каждый из нас своим докладом отвечал на недоуменный вопрос Евы Крамм, на недоуменный вопрос Запада: почему в России поэзия всегда была на переднем крае интеллектуального фронта?
Не сговариваясь, все мы «повели бой» на своей, хорошо знакомой территории — не как литературоведы, а как поэты, с позиции собственного жизненного и профессионального опыта и в меру собственного разумения. «Мы диалектику учили не по Гегелю…»
Так, Юстинас Марцинкявичюс раскрыл тему своего доклада «Национальное в современном мире» на примере судьбы поэта в Литве буржуазной и в Литве социалистической. Естественно, что это был не просто доклад, а живой и уже потому яркий рассказ — рассказ не только поэта и мыслителя, но и очевидца.
Сергею Наровчатову и мне, конечно же, помогла наша «далекая провинция — Война».
Далекая-то она далекая, но здесь, в Западном Берлине, до нее рукой подать. Ловлю себя на том, что, всматриваясь в лица немцев, сидящих в зале, невольно прикидываю, кто из них, судя по возрасту, мог воевать на Восточном фронте?.. И где, интересно, потерял левую руку этот седой благообразный господин?..
Оказалось, что не только одно слово «гражданственность» непереводимо на немецкий. Непереводимы и «героизм», «романтика», «долг», «честь», «отчизна». Конечно, в отличие от слова «гражданственность», они имеются в словаре. Но после войны, после Гитлера многие западные немцы стесняются произносить эти высокие слова…
Оно и понятно. Есть, мягко выражаясь, некоторая разница в психологии людей, чувствующих ответственность за своих соотечественников, ворвавшихся, как разбойники, в чужую страну, и в психологии людей, защищавших от этих разбойников свою страну, своих жен и детей… Отсюда и разность интонаций.
«Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат», — с торжественной, строгой печалью говорил советский поэт-фронтовик Сергей Орлов.
«Мой папаша замерз под Смоленском», — с горькой иронией пишет молодой западноберлинский поэт Фолькер фон Тёрне.
Я понимала и уважала позицию этого поэта, как понимала и уважала аналогичную позицию других его коллег, позицию, исключающую всякий намек на какой-либо пафос или патетичность. Но в то же время, конечно, в своем докладе совершенно не собиралась подделываться под их тон. Нам нечего стесняться так называемых «высоких слов», как людям, искренне и глубоко полюбившим, нечего стесняться слова «люблю».
Мой доклад тоже был признанием в любви, в трудной, выстраданной любви к России, любви, всю силу которой я осознала до конца в трагическое, грозное время — Великую Отечественную войну.
Может быть, слово «гражданственность» переводится на чужой язык и как «любовь к родине»?
«ЧУВСТВА ДОБРЫЕ Я ЛИРОЙ ПРОБУЖДАЛ…»
В школьные годы я была, так сказать, жрицей чистого искусства. Строки Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» — не вызывали у меня никаких особых эмоций.
В восьмом классе я ввергла в панику своего учителя литературы, написав вместо традиционного сочинения «За что я люблю Маяковского» отнюдь не традиционное «За что я не люблю Маяковского». А не любила я его именно за яростную гражданственность, за принципиальную тенденциозность, за демонстративное служение обществу.
В этом ученическом опусе я с великолепным ригоризмом и невежеством отрочества «доказывала», что служение обществу, как и всякое служение, уже само по себе исключает якобы возможность свободного творчества и что вообще не может быть понятия «гражданская поэзия», так как термины «гражданская» и «поэзия» — несовместимы.
Может быть, и не стоило бы останавливаться на этих детских грехах, на этой комической школьной теории «чистого искусства», — не так уж она интересна! — если бы мне не хотелось показать на примере своего поколения, как жизнь входит в поэзию, когда поэты входят в жизнь.
Конечно, из стихов начинающих как ветром выдуло все детскую — ковбойскую и цыганскую — «романтику».
…Запоминал — над деревнями пламя,
И ветер, разносивший жаркий прах,
И девушек, библейскими гвоздями
Распятых на райкомовских дверях…