Ведь священное слово написано для того, чтобы быть сказанным, — так объяснил пастырь. А раз будет сказано — он станет другим. И другой, поведав о своих грехах, спасет душу от дьявольского огня. Пастырь принимает его с распростертыми объятиями. Звуки органа сотрясают храм. Обняв его, пастырь пригибает ему голову, заставляя встать на колени. Его рука как клещи. Ничего общего между этой когтистой лапой и приторносладкой миной пастыря. Все мы ждали чуда сегодня, говорит пастырь. И чудо свершилось. Вот оно — наш новый брат. Мы должны приветствовать нового брата, раскаявшегося брата, посланного нам Богом, чтобы доказать, что он есть. Это чудо. Во всем храме царит небесная энергия, говорит пастырь, охватывая руками мужчин, женщин и детей, которые затягивают песню, приятную, как журчание ручейка.
Он, новый брат, должен устыдиться своего прошлого, советует пастырь. И тащит его к амвону. Там стоит лохань с водой. Он должен очиститься от пороков, говорит ему пастырь. Человек из офиса моет руки. Но пастырю этого мало. Хватает его за затылок и погружает голову в воду. Он должен выложить все, кричит ему пастырь. Должен предаться покаянию и сознаться во всех своих низостях, гнусностях, слабостях и проступках. Должен назвать свои грехи, один за другим, перед братьями и сестрами. Снова и снова окунает его голову в лохань. Его братья и сестры тоже свинячили в земном свинарнике, а теперь, благодаря светоносной силе Неба, Божественной волей возродились. Пусть не боится, говорит ему пастырь, склоняясь над ним. Человек из офиса снова ощущает тиски на затылке. Пусть покается и сознается, долбит ему пастырь. Так навис над ним пастырь, что он вдыхает его дыхание, теплый, земляничный ветерок.
Он дрожит. Пастырь встряхивает его. От этого встряхивания кажется, что начинаются судороги. Если он хочет стать возрожденным братом, то должен бояться не покаяния, а небесной кары, которая страшней кары людской. Потому что Deus суров. Пусть сознается, приказывает ему. Голос ревет в его ушах. Плачет, скрывая лицо руками, спазмы корежат его желудок. Его слезы, толкует пастырь, — это знак искупления. Пусть покается и сознается — требует, давя на затылок. Рука пастыря бросает его на колени, но он высвобождается. В храме воцарилась тишина. Тишина такая, словно ее можно потрогать. Пастырь глядит на него. Все на него глядят. Поднимается не спеша. Пастырь смотрит на него и ждет. Все смотрят на него и ждут. У пастыря красные глаза. Красные глаза у правоверных. Их рты — пасти. Их зубы клацают. Он побежал. Позади голос пастыря называет его отступником. Правоверные хотят задержать его. Хватают за пальто. Но он не останавливается.
Бежит. Бежит и снова теряется в тумане.
49
Последний поезд приходит пустым. На последнем сиденье последнего вагона он что-то бормочет. Сбивчивая речь. Машет рукой, будто гоняет мух. Снимает пальто, пиджак, ослабляет галстук. На четырех лапах, с его хромотой, он похож на больную собаку. Подвывая, прогуливается по вагону. Точно клонированный пес. Наконец-то, говорит он себе, не нужно никому давать отчет о своих поступках. Боится, что это еще один сон. Но слишком уж реален. Его голова стучит об окошко.
Не знает, происходит это теперешнее вчера или завтра. Теперешнее расплывается. Сегодня — это еще и завтра. Даже хуже: эта поездка в подземке происходит послезавтра.
Дергаются веки, когда двери открываются. Торопится сойти. Посмотрел на руки. Они грязные. Если они грязные — соображает, — значит, ходил на четырех лапах. Это был не сон. Смущен, вытирает ладони о пальто. Эскалатор.
Входит в дом. Проходит мимо лифта: лучше подняться по лестнице. Поднимается на четырех лапах. Но перед дверью квартиры вынужден вернуться в человеческий образ. Задыхаясь, встает на ноги, ищет ключи. Войдя в полутьму, раздевается догола. Его человеческая суть осталась на улице, здесь он — собака. Одолевает желание залаять, но сдерживается. Еще не совсем особачился, говорит себе. После пробега по квартире голым, на четырех лапах, его представление об этом месте меняется. Собака руководствуется инстинктом. А в его новом состоянии инстинкт проявляется лучше всего в обонянии. Он — вынюхивающая собака, на четырех лапах, обегающая все углы жилья. Даже привыкши к неопрятности жены и выводка, он никогда не думал, что столько грязи может скопиться на полу, в углах. Крошки, окурки, косточки персиков, фантики, пробки, пух, пакетики от чая, бигуди, скорлупа, жвачка, один тампон. Даже куриные кости. Мусор. Куда бы ни сунул нос, везде нечистоты.
По-прежнему вынюхивая, входит в темноту комнаты выводка. Здесь зловоние сгущается, соединая смрад обуви с вонищей одежд. Радиатор спекает все запахи в единую вонь. Выводок спит в испарениях. Думает: этот запах — от него. Это запах его бытия.
Зажигается свет. Что он здесь делает? — спрашивает жена. Что он здесь делает голый и на четвереньках в такой час ночи? Может, хочет, чтобы она надела ему ошейник и намордник? И еды положила в миску. Может, выгулять его по улице, чтобы смог задрать ногу под деревом, — говорит она ему. Но юмор недолог. Пусть не притворяется психом, чтобы прогулять работу. Ее-то он не обманет. Если хочет, чтобы забрали в психушку, то прежде, чем на него наденут смирительную рубашку, она ему такую взбучку задаст, что не потребуется никаких электрошоков, чтобы привести в чувство.
50
Одному человеку из офиса снится, что он уснул в последнем поезде и видит себя собакой. Собака засыпает. А проснулся уже последний пассажир, который нечаянно задремал в последней подземке. Наяву действительность ужасней, чем до сна. Потому что, проснувшись, он снова человек. Этой ночью, проснувшись в глубине последнего вагона последней подземки, ощутил, что его судьба уже написана. Спрашивает себя, что трудней: разбудить спящего или такого, как он, бодрствующего, которому снится, что он бодрствует.
Этой ночью — опять холод, едкая изморось. Этой ночью опять время от времени прожектора вертолетов сверлят темноту. Тенью среди теней возвращается домой. Жена и выводок спят. Открывает газ. Шелест газа, наполняющего квартиру. Кончить дело разом, закрыть досье — ему кажется забавным сопоставить то, что делает, с бюрократической процедурой.
Бросив последний взгляд на квартиру, ощущает странную меланхолию. Почему-то жаль избавиться от страданий. Несомненно, жалость — от его отношения к старичку. Но решает — это лучшее, что может сделать для него. Хочется быть скорей веселым, чем печальным, но это трудно. Теперь он, ставший наконец другим, сочувствует тому, кем был недавно. Закрывая дверь и спускаясь по лестнице, он уже совсем другой.
Теряется в ночи. Ему кажется, что хромает меньше, шаги — легче. Он невесом. На ходу смотрит на свое отражение в витрине. Не похож на человека, истребившего свою семью. Конечно, не правы те, кто утверждает, что лицо — зеркало души. У убийцы может быть добродушное лицо, взгляд проповедника, кроткий вид. Всю жизнь он был боязливым, старался быть незаметным. А теперь, хотя он другой, его черты не изменились. Перед витриной примеряет разные улыбки. От той, что кажется ему блаженной, до той, что считает порочной. Спрашивает себя, какой будет отныне его настоящая улыбка.
Усталость. Скорей психологическая, чем физическая. Удивлен, что так реалистично увидел во сне убийство. Тем не менее реальность сна заставила понять, что массовых убийств не требуется для осуществления главной части его плана. Сейчас он расскажет о нем девушке.
51
Кровь из телевизоров не пачкает. Во всяком случае, не физически. Морально — пачкает. Но совесть может быть непромокаемой, и некоторых не трогает такая картинка. То же самое с огнем. Взрыв, крики о помощи. Но огонь не распространяется: это нетеплопроводное ощущение. Если только ты не такой чувствительный, чтобы метаться в жару от этих картин. Таких неженок вообще нет. Если телекадры и вызывают жар, то только от многочасового сидения перед «ящиком».