— Я люблю тебя, Сильви. И ты любишь меня, да, Сильви? Скажи, что любишь, Сильви!
Они повернулись к Парижу, к расцветающему лету, к огромному небу, принадлежавшему им одним, и вздохнули полной грудью.
А японцы стояли на белых ступенях и фотографировали.
Колдовство
переводчик Вал. Орлов
Когда хозяин дома вышел нам навстречу в сопровождении своей собаки, она привлекла наше внимание больше, чем он сам. В ней были грация и сила, горделивость и ум настоящего породистого животного (правда, породу вряд ли кто из нас сумел бы определить), и хотя она шла позади хозяина, казалось, будто она шествует впереди, да и походка у них была на удивление одинакова. Впрочем, слово «хозяин» я беру обратно, как совершенно не подходящее случаю, достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что меж ними существует какое-то парадоксальное равенство.
Никому из нас не приходило в голову спросить породу собаки или ее возраст, а тем паче — кличку. Да и хозяин дома в разговоре называл ее «она» и никак иначе. Всем своим видом она показывала, что не допустит никаких попыток к сближению, и только смотрела попеременно (однако совсем по-разному) то на этого молчаливого человека, то на нас, чувствовавших себя непрошеными гостями. Он показал нам каждый цветок в своем саду — ничего похожего на этот сад я доселе не видывал. «Я положил на него бог знает сколько времени, — объяснил он тем чересчур исполненным значительности тоном, какой присущ большинству одиноких людей. — Цветы мне нужны круглый год!» Хотя причину он не сообщил. Но, войдя в дом, мы и так все поняли, фотография молодой женщины размещалась не в центре, а — как бы поточнее выразиться? — в сердце комнаты и была украшена букетом живых цветов — единственным в доме. Мне представилось, как хозяин в течение всего года, даже зимой, не дает угаснуть этой искорке жизни, рядом с которой предметы обстановки, вещи, гравюры на стенах, казалось, тускнеют, уходят в тень, в безвестность. Вся эта мертвая материя служила лишь необходимой декорацией, и только портрет жил здесь, как жили цветы, мужчина и собака. Так я думал, глядя на портрет, а лишь только оторвал от него глаза, как встретился взглядом с хозяином дома, наблюдавшим за мной с понимающей улыбкой.
Один из нас достал из кармана небольшую сигару и собрался было ее раскурить.
— О нет! — с живостью воскликнул хозяин. — Только не здесь, прошу вас.
И с извинениями предложил гостю сигарету. Кто-то здесь не выносил сигарного дыма.
Мы сели. Собака расположилась подле кресла своего спутника — не подобострастно, не заученно — и не легла, а села, как все остальные в комнате. Он не смотрел на нее, но в этом угадывалось не безразличие, а сдержанность. Иногда он поглаживал ее по голове или по загривку — не глядя, но заранее зная, куда ляжет ладонь. Быть может, так он призывал собаку к терпению: «Ничего, ничего, они скоро уйдут…» Или же возобновлял бесконечный диалог, прерванный нашим вторжением. Не сговариваясь, мы в самом скором времени откланялись.
Когда год спустя я вновь повстречался с тогдашними своими спутниками, мне стоило большого труда унять свое нетерпение и не засыпать их вопросами по поводу того странного посещения. Наконец как можно более безразличным тоном я спросил:
— А как поживает ваш друг? Ну тот, с собакой, к которому мы заходили?
— Как? Вы не знаете, что он покончил с собой?
— Откуда же я могу это знать? — Впрочем, эта новость меня почти не удивила. — Покончил с собой… Наверно, не вынес одиночества?
— Только не поэтому. Он давно одинок: прошло уже много времени с тех пор, как молодая женщина — вы видели ее фотографию…
— Умерла?
— Нет, исчезла. Больше никому ничего не известно: все мы в ту пору избегали задавать ему вопросы.
— Тогда почему же он?..
— Послушайте, — вступила в разговор жена моего знакомого, — только… только не смейтесь над тем, что я сейчас вам скажу: за несколько дней до его самоубийства та странная собака, которую вы, конечно, хорошо помните, пропала.
— И она тоже?!
Не знаю, как вырвались у меня эти слова — глупые слова, но, услышав их, мои собеседники вздрогнули.
— Да, и она тоже, — подтвердил мой знакомый, глядя в сторону. — Это случилось в прошлом году, вскоре после той страшной засухи. Сад, которым он так дорожил, погиб, засох на корню, несмотря на все его усилия.
— И не осталось ни одного… цветка? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Ни единого.
Венок
переводчик Е. Болашенко
Сквозь грязные оконные стекла (после смерти Денизы их ни разу не мыли) толстяк Фернан увидел госпожу Данже и госпожу Шалифур, жестикулируя, они спорили о чем-то у родника.
— Гляди-ка, плакальщицы!
Он проговорил это вслух, повернувшись лицом к кухне, — ведь Дениза прежде всегда бывала там, а он был слишком стар, чтобы менять свои привычки.
Плакальщицы воздевали руки к небу и сокрушенно качали головами. Фернан не выдержал, встал, привычным еще со школьных лет жестом обмотал шею платком, который от времени стал грязно-серым, как и его волосы, и направился к роднику, крикнув призраку Денизы: «Я скоро вернусь!»
— Ну, что новенького?
— Умер господин Гремблар. В четверг похороны.
— Виктор? И этот туда же! — сказал он словно с упреком. Печали он не испытывал, только чувство тревоги — его бастионы рушились. Всякий раз, когда вот так исчезал кто-нибудь из тех, кто был на групповых фотографиях, снятых либо в школе, когда им было по десять лет, либо в казарме сто девятого полка, когда им было по двадцать, он чувствовал себя неуверенно. А теперь вот и Виктор сыграл в ящик.
— Когда же это случилось?
— Вчера под вечер.
— Он что, болел в последнее время? — спросил Фернан без особой надежды на положительный ответ.
— Как бы не так! — безжалостно ответила одна из плакальщиц. — Я видела его еще третьего дня: он был здоровее нас с вами.
В его бастионе пробита новая брешь.
— И вы, как обычно, будете ходить по домам, собирать на венок?
— Вот уж нет! — сказала госпожа Шалифур, поджав губы. — Мы как раз обсуждали этот вопрос. Нет, на этот раз мы и пальцем не шевельнем.
— Но ведь обычно…
— Уж позвольте нам, господин Шово, сохранить наше женское достоинство!
— Всему есть предел, — заявила госпожа Данже.
— Но Виктор умер. Он имеет право, как и другие…
— А как он жил?
— Жил, как все.
— Да? Вы слепы, господин Шово, дружба вас ослепила.
— Я знаю, вы не любите охотников, но…
— Да, вот именно, он был охотником!
— Ну, согласен. Пожалуй, он любил поесть, слишком много пил.
— Все эти мужские забавы нас не интересуют, — сказала госпожа Шалифур с явным отвращением, — все эти сборы ветеранов, банкеты, кафе…
— И политика тоже, — добавила вторая дама.
— В чем же тогда дело?
Они замолчали надолго, и было слышно лишь безмятежное журчание родника.
— Господин Шово, — проговорила наконец одна из плакальщиц, отводя глаза. — Уж кому-кому, а вам мы не хотели бы давать объяснения. Идемте, госпожа Шалифур!
Фернан бесцеремонно схватил ее за руку:
— Ну уж нет, госпожа Данже, так дело не пойдет!
Он защищал не только Виктора, но и рыболовное общество, сто девятый пехотный полк, партию радикалов, всех «Веселых игроков в шары» — словом, всю сильную половину человечества.
Плакальщица резким движением вырвалась из его рук и догнала подругу.
— Ну и ладно, я сам займусь венком! — крикнул им вслед Фернан. И он начал ходить из дома в дом: — Вы ведь знали Виктора Тремблара?
Для приличия он надел свой черный костюм.
В это время дня большинство мужчин были на работе или сидели в кафе, двери открывали ему женщины: — И вы, господин Шово, лично взялись за это? Это очень… как бы это сказать? Очень похвально!
— Вот уж не понимаю почему! — Толстяк Фернан начал злиться. — Похвально.