А колонии, висящие тяжелым грузом реликвии старого принудительного и коррумпированного порядка, сбегут от планетарного притяжения Британии. Они создадут собственные орбиты. Как считал Кобден и его последователи, владения пойдут путем Америки, которая в годы подъема забирала до четверти британского экспорта. Как сказал один свободный торговец, «мы получили в десять раз больше преимуществ от США после 1782 г., чем до того, причем без препятствий и помех»[479]. Канада же, в отличие от США, стоила метрополии 2,36 миллионов фунтов в 1833—34 гг. Она висела постоянным грузом на британской государственной казне.
Конечно, в сравнении с китом США, Британская Северная Америка являлась мелкой рыбешкой — во всем, кроме географического пространства. К 1860 г. население США (тридцать один миллион человек) превысило население Соединенного Королевства (двадцать девять миллионов). В провинциях, которые сформируют Федерацию Канады, проживало 3,3 миллиона людей — меньше, чем в городе Лондон. Они брали 3 процента британского экспорта, а их собственное производство не стоило того, что производил один лишь остров Ямайка[480]. Так называемая «прикрепленная» полиция Канады не могла сопротивляться вторжению и наступлению Америки — не более, чем рыба способна взобраться вверх по опоре для гороха, как написал один журналист из Канады[481].
Единственным способом создать компактную и обороняемую границу, по ироничному мнению канадцев, могло стать протягивание на буксире островов Ньюфаундленд и Принца Эдуарда вверх по заливу Святого Лаврентия и затопление их в озере Онтарио.
Но стоило ли американцам вторгаться в эту воющую дикую местность?[482] Радикальный журналист Уильям Коббетт заметил, что если бы США захватили британскую Северную Америку, то это напоминало бы действия вора, который украл камень ради удовольствия носить его в своем кармане. По большей части земля Канады представляла собой замерзшую пустошь, заполненную чудовищными природными барьерами, которые отделяли одну белую общину от другой. А местные жители, в основном, болели, пили и подвергались эксплуатации.
Разбросанные аванпосты в Британской Колумбии, в прерии вокруг Гудзонова залива (куда письма могли приходить раз в год) были фактически необитаемыми. Обедневшие приморские провинции представляли собой удаленные скопления леса, болот и скал. Их немногочисленные обитатели (чаще всего — шотландцы и ирландцы) полагались на рубку, распиловку и продажу леса, кораблестроение, рыбную ловлю и фермерство. Но они не получали импортируемой еды из штата Мэн.
Эти территории с неровной местностью и суровым климатом были, если снова процитировать прямо высказанное мнение Коббетта, отбросами Северной Америки: «Это — голова, голени, большие берцовые кости и копыта той части мира. А США — это филейные части, хорошо покрытые мясом ребра и околопочечный жир»[483].
Нижняя Канада была окружена Канадским щитом — голой коркой магмы докембрийского периода, искаженной вулканическим огнем и надрезанной ледниками, покрывавшими северо-восточную часть континента. Французские поселенцы обустраивались на берегах реки Святого Лаврентия и ее притоков. Их фермы имели форму полос и тянулись назад от берега реки. Там можно было увидеть женщин, стирающих и отбивающих белье огромными деревянными молотками перед побеленными одноэтажными домиками с соломенными крышами. Такие строения встречались через каждую сотню ярдов вдоль берегов. Мужчины в домотканой одежде занимались сельским хозяйством", которое было малорентабельным и едва ли продвинулось вперед по сравнению со средневековой Нормандией. В самые худшие, 1830-е годы, время «латунных денег и деревянных башмаков»[484], многие дошли до того, что ели своих лошадей или покидали дома ради попрошайничества на хлеб.
Некоторая степень динамизма и процветания наблюдалась только на территории с умеренным климатом, на плодородном полумесяце вокруг озера Онтарио. Верхняя Канада разрослась в пять раз между 1830 и 1850 гг. Ее хорошо одетые фермеры являлись весьма независимыми и довольными людьми[485]. У них было много еды, включая сахар с собственных кленов. Они ездили в фургонах с восьмью рессорами по улучшающимся городам — например, по Торонто, где в начале 1830-х гг. имелась только одна улица, покрытая гравием.
В те же годы деревянные дома сменились кирпичными. Они выглядели типично для англосаксонского стиля[486]. Тем не менее лорд Дарем, который стал генерал-губернатором в 1838 г., противопоставлял отсталость британской провинции, на большей части которой не было дорог, почты, мельниц, школ или церквей, активности и прогрессу США[487].
Разница была очевидна любому, кто смотрел на различные берега реки Ниагара. Один берег выглядел сонным, застойным и инертным. Имелось несколько магазинчиков, одна или две таверны, а также природные причалы на границе колониальной тихой заводи. На другом берегу наблюдалась активность, словно в улье — работала промышленность, появлялись новые города, корабли, верфи, склады, дороги. Даже граница империи находилась в зачаточном состоянии. При посещении ее ядра вокруг Питтсбурга в 1835 г. Ричард Кобден предсказал: «Здесь когда-нибудь будет центр цивилизации, богатства и власти всего мира»[488]. Но если Америка, как правило, занималась своими делами и никуда не лезла, то в связи с канадскими провинциями постоянно возникали проблемы. Ими оказалось сложно управлять.
Основная проблема являлась костью в колониальном горле, которую нельзя ни выплюнуть, ни проглотить. Франко-канадцев, которые составляли 450 000 человек в 1837 г., нельзя было ассимилировать в Британскую империю, как, например, южноафриканских буров, которых они кое в чем напоминали. Отрезанные от Франции, они оказались еще больше изолированы в Канаде из-за национальности, религии и языка. Говорили эти люди на устаревшем французском периода эпохи Людовика XIV, а жили в культурном коконе, в состоянии постоянной враждебности или отчужденности от окружающего мира. У них не было шанса сбежать по большой дороге во внутренние районы. Но британцы не могли их «расфранцузить», как хотели того некоторые, особенно, в период наполеоновских войн. Ведь «старый враг прилагал все усилия, чтобы сделать мир французским»[489].
А когда канадская солидарность ослабла в 1820—30-е гг. в ответ на снижение американской угрозы, большой приток британских иммигрантов усилил ощущение самобытности и особенности французов. Их отличала смесь крестьянской традиции с буржуазными устремлениями. Большинство франко-канадцев были земледельцами, они платили со своей земли феодальные и церковные пошлины, причем столь же высокие, как при «старом режиме» в Европе. Лишь немногие, включая школьных учителей, могли расписаться.
Соседи-англосаксы считали их жалкими примитивными существами. Один британский офицер говорил в 1830-х гг. о канадских французах, как о самых жалких людях: «Они маленького роста, с бледным, землистым цветом лица, какие-то сморщенные. У них высокие скулы, они курят табак. Такой вид я объясняю существованием печек, которые топят на полную мощность и в жару, и в холода. Это действительно ужасно! Они лопочут на местном наречии, которое скверно уже само по себе. Голоса звучат резко и гнусаво, ничего худшего и вообразить себе невозможно»[490].