— Теперь у меня ничего не осталось своего, — Гена обнял Леру. — Кроме тебя.
Артиллеристы
Пролог. Герой Советского Союза
Встречаю я Сережку Фомина, а он — Герой Советского Союза.
Сколько раз, помню, во время бомбежек, или в окружении, или при переправе через Днепр думал я про него: ах, тыловая крыса, посчитаемся мы с тобой, когда вернемся… Я и до Берлина-то дошел, похоже, только о Фомине думая. И тут на тебе — Герой.
Поравнялись это мы с ним, а он как будто и на войне не был: весь в себя погруженный, в очках, сутулый, ногами шаркает. Худющий, как смерть, бледный, и все ближе к стеночке. Костюмчик на нем перелицованный, папашин, видать. Только башка наголо обрита, красная вся.
— Ну, — говорю, — здорово, бараний вес.
— Здравствуй, — улыбается, значит, в ответ Фомин.
— Как оно, ваше ничего?
— Да так, помаленьку…
— Что же ты, — говорю, — сучий потрох, на заводе всю войну, поди, оттарабанил?
— Нет.
— В эвакуации жировал?!
— Нет…
— А что делал?! — ору уже. Да и как не орать, из нашей компании дворовой только я да он остались!
— Воевал, — отвечает.
Тут меня смех такой пробрал, от истерики, наверно. Где ему воевать, он с вышки в парке прыгнуть боялся, из мелкашки с пятнадцати шагов в мишень попасть не мог! Вот боец-то!
— И что же у тебя, и награды, небось, есть?! — хохочу я.
А он покраснел, и лацкан пиджачка своего этак неловко отогнул… мать моя, роди меня обратно, Звезда Героя.
Я так и сел.
— Что же ты, — говорю, — пень стоеросовый, такую награду прячешь?! Она же всех моих медалей и орденов дороже.
А он насупился весь, и как пошлет меня через пять этажей с загибом, что я аж вспотел. Смотрю — прячет он свою Звезду, идет мимо. Я его за рукав ловлю, мол, погоди, не договорили… тут уж я не знаю, как это получилось, но перелетел я через него легче перышка, и убился бы совсем, если бы он меня не подстраховал у самой земли. Стукнулся я о тротуар пребольно, и думаю: вот тебе и профессорский сыночек. Пригвоздил бы сейчас насмерть, и прощай, мирная жизнь.
Встал я, значит, отряхнулся, и спрашиваю его в спину, где, мол, так наблатыкался?
— В СМЕРШе.
Тут уж я сел во второй раз, и просидел до самого вечера.
Сумерки опустились, во двор девчата выбежали, мужики патефончик выставили в окно. Под кленом, на столе, картошечка появилась, водочка, колбаска даже… Посидели, ребят повспоминали, поплакали даже. А Сережка на балконе дымит, как паровоз. И на меня пялится.
Что-то мне не по себе стало, встал я, и домой пошел.
На третьем этаже Фомин стоит.
— Пошли, — говорит.
А куда деваться?!
Поднялись мы к нему домой. У профессора квартира хоть небольшая, но отдельная — ответственный пост занимал в науке. Только из эвакуации не вернулся пока.
На кухонном столе сало, водка «Московская», хлеб белый ситный, банка шпрот и копченая колбаса.
— Садись, — говорит Сережка. — Я сейчас.
Я сел. А Сережка сходил куда-то и принес какой-то пакет.
— Ну, за встречу, — говорит Фомин, и стакан водки — хлоп! — как не бывало.
Я за ним. Минут десять мы так опрокидывали, и когда уже я почувствовал, что почти в зюзю наклюкался, Сережка водку убрал, и выложил из пакета фотографии.
Тут уж меня замутило, хотя видывал я виды на войне те еще. А тут детишечки мертвые лежат рядком, аккуратненькие такие.
— Ты знаешь, кто такой Геббельс? — спрашивает.
— Знаю, — говорю. Мы всю эту проклятую немчуру наизусть выучили, я бы его, наверное, нюхом бы учуял, будь он где поблизости. — Это что — его? — показываю на детей.
Сережка кивнул.
— Вот зверь, — цежу. — Жаль он нам не попался, гад ползучий. Даже детей не пожалел. Думал, если он наших в печки бросал, так и мы с его так же поступим. Сука…
Ух, зло меня взяло на немчуру эту фашистскую, я по столу хрясь кулаком!
— Не бей посуду, это не он, — говорит Фомин.
— А кто?!
— Он не успел, мы уже почти ворвались в бункер, и министр пропаганды и имперский уполномоченный по мобилизации умер до суда. Не успели мы и жену его взять: она у нас на глазах укололась. Командир спрашивает: что делать будем? Мы: эвакуировать. Командир: из центра поступил категорический императив, что в живых фашистское отродье оставлять нельзя. Мы же думали, что он успеет свой выводок сам порешить, без нашей помощи, а он, сука, о себе в первую очередь и думал. Кто выполнит за министра пропаганды эту неблагодарную работу? Нас четверо вместе с командиром, но тот на себя ответственность не берет. Я, говорит, уполномочен представить к правительственной награде человека, который сотрет с лица земли этих выродков, не могу же я представление на свое имя писать. Мы говорим: они же дети, что они могут понимать в делах отца, воспитаем в Советском Союзе, внушим, что они дети Тельмана. Командир: яблочко от яблони недалеко падает, решайте быстро, скоро американцы нагрянут. Тут уж все на меня смотрят: давай, Фомин, отличись. Я сначала не понял, что за меня все давно решили, трепыхался — мол, дети… Пустое. Дети на меня смотрят, наши на меня смотрят, и понял я, что не отвертеться. Вытащил я у Геббельса из штанов «вальтер», и давай лупить. Дети орут, вырываются, а только я ловчее этих киндеров оказался… жаль, «вальтер», сволочь, был шестизарядный, троим пришлось шеи сворачивать. Командир говорит: задание выполнено успешно, все будут представлены к Золотой Звезде Героя Советского Союза, а теперь пора заметать следы. Это мы хорошо умели. А меня наголо после побрили, потому что белый стал, как мелом присыпанный. Вот так, Борисов. И если ты кому-нибудь об этом заикнешься — убью. Ну, — и Сережка Фомин посмотрел на меня спокойными трезвыми глазами, и краснота, и слезливость из них бесследно исчезли, — расскажешь?!
Что я мог после этого рассказать?
1. Крутой бобер[3]
В то время, как некоторые не совсем честные обыватели пытаются обновить свой гардероб, набить холодильник и обставить квартиру за счет разбомбленной во время боевых действий всякой разнообразной торговой сети, встречаются и такие ископаемые монстры духа, что не опускаются до мародерства. К таким, безусловно, относится и Жиндос Папен.
Жиндос живет в районе старых девятиэтажек. Там никогда не смолкает стрельба, постоянно рвутся снаряды, и именно оттуда, если верить очевидцам, а оснований не доверять им у нас нет, время от времени вылетают термитные ядра, от которых изрядно уже пострадало лицо города. И обитая в этом раю кромешном, Жиндос умудряется не шляться по торговым точкам, а ведь всех делов — вынырнуть из подъезда, перебежками добраться до соседнего дома, а там достаточно удара ногой по хлипкой решетке воздухозаборника, выколупнуть обесточенный вентилятор из паза — и гужуйся от пуза! Добро б не знал Жиндос про такие дела, но ведь знает, поскольку он грузчиком в этом магазине работал. Ан нет, не тут-то было. Сидит он у окошка, дуло ружья наружу, охраняет тот самый воздухозаборник. Много уже народу положил, меткий мужик Жиндос, да и чего не быть метким — шестьдесят метров всего-навсего от окна Папена до люка вентиляции. Однако и на старуху бывает свой болт с крутой нарезкой. Очень уж неудобно стоит дом, в котором Папен проживает: окна на запад. Если день пасмурный — все нормально, но стоит небу проясниться, как солнце под вечер мешает стрельбе. Именно этим и пользуются некоторые особе настырные обыватели, чтобы подкрасться по прекрасно простреливаемой площадке к вожделенному воздухозаборнику.
Впрочем, мало кто подозревает, что у старика Папена есть солнцезащитные очки и кепка с длинным козырьком. Никакое солнце в глаза ему не помешает снять настырного мародера!
Вот этот урод решил, что можно прикрыться ребенком, каким-то сопливым угланом лет двух или трех. Ничего, рука Папена и на этот раз не дрогнет…