Мальтусу показалось, что мгла, витавшая в операционной, сгустилась, и стены, недавно белоснежные, почернели, словно на них легла копоть. Сквозь операционную летели темные лучи, будто взошло черное светило, источавшее бесчисленные корпускулы мрака. Эти корпускулы, как споры, засевали землю, и из них прорастала тьма. Хирурги работали в темноте, в черном воздухе вспыхивали инструменты, жутко краснели раны на женском теле. Мальтус хотел понять, откуда исходят лучи, где взошло это мрачное светило. И вдруг заметил, что лучи излетают из его собственных рук. Из груди. Из паха. Из дышащего рта. Он и был тем черным светилом, откуда валила тьма, и набегал беспросветный мрак.
Работа в операционной подошла к концу. Хирург устало стянул с рук окровавленные перчатки, кинул на пол розовый комок резины. Ассистент стянул с лица девушки пластмассовый конус, прикрывавший рот, отклеивал от тела присоски с проводами.
— Ут-тилизация труп-па, эт-то ваша забот-та, господин Мальтус, — произнес хирург и пошел, сутулясь из операционной. Ассистенты раскрывали хромированные шкафы, доставали контейнеры с органами, торопились вниз, к машине «скорой помощи», которая приняла драгоценный груз, сорвалась с места и помчалась в ночь, разбрасывая фиолетовые сполохи.
Мальтус остался один. Медленно приблизился к девушке. Она лежала обнаженная, с множеством ран, изуродованная, с проломом в животе и груди, с ободранной кожей. На щиколотке блестела тонкая золотая цепочка. В ушах голубели бирюзовые сережки, подарок Мальтуса. Изнасилованная, оскверненная, она тихо улыбалась таинственной тихой улыбкой, словно не замечала содеянного над ней злодеяния, знала о какой-то сокровенной чудесной тайне, к которой ее приобщили. Мальтус со страхом глядел на прекрасный лик, на изумленно поднятые брови, на прелестную ямочку в подбородке. Почувствовал, как разверзается пол, и он проваливается в бездонный колодец.
Он падал вдоль антрацитовых стен, из которых, стиснутые пластами, смотрели изуродованные лица, шевелились раздавленные рты, кривились сломанные зубы. Его падение убыстрялось. Вырастая навстречу, приближалось отточенное острие, готовое пронзить рассекающим страшным конусом.
Он лишился чувств. Очнулся на кафельном полу в нелепой позе. С трудом поднялся. Приблизился к зеркалу. Видел свое пепельное лицо, отражение операционного стола, на котором что-то жутко краснело.
Валентина, как только ее усыпили в машине, испытала тихую радость. Она не чувствовала, как в нее вонзается сталь, как чужие руки погружаются в ее разъятую грудь, извлекают испуганное, дрожащее сердце. Ей казалось, что она летит над утренним лугом, в тихом тумане. Под ней низко темнеет трава с дымчатой росой, лениво течет река, в которой плеснула рыба, и расходятся медленные круги. В ней была удивительная легкость, словно тело лишалось веса, сбрасывало ненужные покровы, и душа, освобождаясь от плоти, ликовала, прощаясь с землей. Валентина не хотела навсегда покидать любимую землю, и прежде чем отлететь, стремилась запечатлеть себя в родной природе.
Она оставляла свое отражение на речной воде, вселялась в пришедшего на водопой оленя, погружалась в слипшийся от росы колокольчик. Она превратилась в белую бабочку, спящую среди туманного поля по дороге в Углич. В голубой куполок церкви, на месте кончины царевича. В лампадку, тихо горевшую в келье вещего старца. Оставив на земле множество незримых отпечатков, она устремилась ввысь, где в утреннем небе высоко и недвижно парило серебристое облако. Облако манило к себе, улыбалось, что-то нежно шептало. Валентина неслась на этот чудесный, льющийся из лазури призыв. Приблизилась к облаку, и оно охватило ее своим струящимся серебром, понесло, как огромная пернатая птица. Все выше и выше, туда, где исчезали все очертания, пропадали все мысли и чувства, и наступало одно блаженство, одно несказанное счастье.
Глава двадцать первая
Ратников и Ольга Дмитриевна снова приехали в гостевой дом на Темную речку, где еще недавно он пережил восхитительные часы, которые кончились крушеньем, ее бегством, его нескончаемой болью. Она сама выбрала место для их свидания, будто хотела начать все сначала, преодолеть свой страх, убедить его в том, что ничего не изменилось в их отношениях. Они поужинали в уютной столовой, где все говорило о довольстве и благоденствии. Дорогой фарфор, хрусталь, серебряные приборы. Пили вино. Он любовался ее новым, незнакомым обликом. Короткой стрижкой, которую почему-то называл про себя «парижской». Легким платьем, открывавшим наготу шеи и плеч. Ее бледным, утонченным лицом с хрупкой переносицей, высокими бровями и серыми большими глазами, окруженными тенями усталости. Мало говорили. Он боялся спугнуть неосторожным словом вернувшуюся близость, в которой еще оставалась мука, их разлучавшая. После ужина он не решался к ней прикоснуться, не смел поцеловать ее любимые глаза. Она подошла к нему, крепко обняла, с силой притянула и поцеловала.
Ее любовь была жадной, неутолимой и нескончаемой, словно она гналась за волной ускользающего наслаждения. Старалась удержать, не отпускала. Мчалась вслед, захватывая последние обжигающие всплески, за которыми с новым гулом, слепым необоримым давлением поднималась новая волна, опрокидывала, поглощала. Она вырывалась из волны на спасительное мгновение, в ослепительном свете, в брызгах, перевертывалась над пенным гребнем, и вновь, как дельфин, проваливалась в гулкую бездну, где блуждали зеленоватые лучи. Всплывала среди растерзанного, в пенных клочьях моря, надеясь на секунду успокоения, передышку, стараясь лечь на спину, вдохнуть полной грудью. Но следующий вал, огромней и громогласней прежнего, как падающая стеклянная гора, обрушивался на нее. Закручивал в дикий водоворот, тащил в глубину, и она билась в толще этой тьмы и грохота, чувствуя, как мимо проносятся шаровые молнии, обжигают живот. Она прижимала ноги к подбородку, распрямлялась, выгибала спину, стремясь проскользнуть сквозь звенящую тьму. Чувствовала близость смерти, влетала в смерть, пролетала сквозь смерть, выскальзывала по другую сторону смерти, где нет обжигающей боли и сладости, а одна тишина и безмерная протяженность. Без тела, без дыхания лежала в пустоте, на безвестной отмели, где нет ни моря, ни звезд, — только одна бесконечность.
Ратников пугался ее неистовой страсти, которую он в ней прежде не знал. Будто за те дни, что они жили в разлуке, ее подменили, и это была другая женщина. Она торопилась насладиться, сжечь в себе накопившиеся страхи, испепелить свою плоть, чтобы проститься навсегда с прежней жизнью, перенестись в иное бытие. Он не знал ничего об этом новом бытие. Не знал, остается ли в нем для него место. Лежал с ней рядом, ее не касаясь. Не открывая глаз, видел, как светится вокруг нее воздух, будто она вынырнула из ночного светящегося моря, вся в нежной, горящей воде.
— Хочу тебе объяснить, что произошло, почему я так перед тобой согрешила, — сказала она.
— Не говори ничего. Люблю тебя, — ему не нужна была никакая правда, кроме той, что он ее любит, и она снова с ним рядом.
— Я вдруг испугалась какой-то ужасной тьмы, которая подстерегала меня. Она налетала, грохотала, как тот грузовик-убийца, что убил моих маму и папу. Я хотела от нее уклониться. Чтобы она промчалась мимо и меня не задела. В этой тьме, как фары, светили огненные глазища, искали меня повсюду. Я хотела спрятаться, изменить лицо, туалет, прическу, чтобы остаться неузнанной, чтобы эти всевидящие глазища меня не узнали.
— Нет никакой беды, дорогая.
— Мне казалось, что это глазастое чудище увидало нас вместе, и хочет нас обоих сгубить. Я подумала, если я отбегу от тебя, и мы окажемся порознь, то чудище нас не отыщет. Я спасала и тебя и себя.
— Вот и спасла. Нет никакого чудовища.
— Нет, я не сказала всей правды. Я вдруг подумала, что это чудище ищет тебя. Если я останусь с тобой, оно и меня убьет. Я предала тебя. Покинула тебя, чтобы самой уцелеть. Я ужасная грешница. Ты меня презираешь?