Шершнев был пьян. Казался себе волевым, могущественным. Явился покорять город, который в юности мучил его, отвергал, отводил подчиненное, второстепенное место. Когда-то он покинул город униженным и отвергнутым, но за годы странствий повидал мир, усвоил науку управлять, предугадывать, уклоняться от опасностей, из всех направлений выбирать то единственное, которое приносит успех и победу над недальновидными конкурентами. С этим бесценным опытом он вернулся в город, чтобы тот смирился, вынес ему на бархатной подушечке ключи от врат. «Врата Русского Рая» — не плохо сказано. Этот Мальтус, что потчует его лакомствами из «царских запасов», смотрит на него с восхищением, дорожит самой возможностью с ним общаться — это и есть посланец, что вышел к нему на встречу, держит на подушечке ключи от Райских Врат.
— Александр Федорович, не хотите ли осмотреть мой ночной клуб? Там сейчас танцует великолепная стриптизерша Матильда. Я выписал ее из Стамбула, из клуба. Это высший класс, мировой уровень.
Они поднялись. Мальтус поддерживал Шершнева под локоть. Покинули ресторан и переходами переместились в соседнее здание ночного клуба, где в сумраке пульсировал лазерный луч, простреливал голубыми очередями золотистое пространство. За столиками сидели гости, тянули коктейли, созерцая, как на подиуме, вокруг хромированного шеста, кружилась, откидывалась, плескала ногами, мотала рыжими волосами, бурно качала голой грудью красивая танцовщица. Ее сильный живот с темным пупком ходил ходуном. На блестящих от пота руках напрягались рельефные мускулы. Лобок был прикрыт крохотным алым треугольником. Глаза то щурились, то расширялись и вспыхивали, как звезды. Красный рот хохотал. Мужчины за столиками ахали, стучали кулаками, кидали на подиум деньги, а танцовщица в полете ловила их и прятала в кошелек, красневший между крутыми сильными бедрами.
— Нравится? Вот она, Матильда Стамбульская!
Шершнев залпом выпил коктейль. Извлек из портмоне сто долларов, кинул на подиум, и плясунья ловким кошачьим взмахом поймала купюру, сунула в пах. Повернулась и заиграла налитыми круглыми ягодицами.
Мальтус мигнул танцовщице. Сделал ей знак. После танца она появилась у них за столиком в розовом полупрозрачном платье, свежая после душа, с влажными рыжими волосами.
— А ты можешь исполнить для моего друга Александра Федоровича, эксклюзив, в номере? А то он думает, что у нас глухая провинция. Ничего, кроме двигателей, не выпускаем.
— У нас здесь свои двигатели, — Матильда хлопнула себя по животу, награждая Шершнева белоснежной улыбкой. — Почему не сплясать хорошему человеку?
Они удалились. Мальтус наблюдал в видеокамеру, как в номере обнаженная Матильда танцевала перед Шершневым. Садилась ему на колени, винтообразно вращая бедрами. Шершнев сзади хватал ее за грудь, впивался зубами в плечо. Мальтус посмеивался. Фотокамера делала снимки, предназначенные для его эротического альбома и бесценного банка компромата.
Глава девятая
Ратников пребывал в смятении. Его поразило не вероломство прежнего друга, который вызвал в памяти образы чудесной юности, но то, что друг вернулся в его жизнь с посланием государства, которое грозило смертью. Поклоняясь государству, веря в него, как в божество, Ратников служил ему жертвенно, полагая, что в трудный час спасает его, предан извечному «государеву» делу, не требует взамен награды, а лишь желает видеть государство сильным, справедливым и мудрым. Вместо этого государство наносило ему удар, грозя истреблением. Двойное предательство — друга и государства, — было ошеломляющим, взрывало сознание, повергало в панику. Государство больше не являлось средоточием ума и силы, доброты и справедливости. В этом средоточии, среди златоглавых кремлевских соборов, поселился червь, прогрызавший в стране дыру, из которой начинали хлестать ядовитые смертоносные силы. Ратников становился врагом государства, а государство становилось врагом страны, и чтобы спасти страну, он должен был бороться со своим государством. Не с мощью американской авиации. Не с изощренной разведкой НАТО. Не с интеллектуальными центрами Запада, подрывающими русскую власть. Но с собственным государством, в котором притаился жирный ненасытный червь, сжиравший страну, и его, Ратникова, любимое дело.
Эта мысль была нестерпима. Обесценивала жизнь. Опровергала весь прежний опыт. Наполняла рассудок ненавистью, побуждая к безумным поступкам. Необходимо было отсечь пропитанные ненавистью переживания. Перевести сознание в иную плоскость, как летчик, перекладывая руль, кладет самолет на другой курс, сверкнув крылом, уводя машину из грозовой тучи, выпутывая из молний, выхватывая из турбулентных потоков. Этой спасительной плоскостью вдруг померещилось недавнее свидание с женщиной, что пришла к нему с невыполнимой просьбой, с фантастической мечтой. Эта мечта была несовместима с осмысленной деятельностью и реальной жизнью. Теперь именно эта несовместимость сулила спасение. Переместившись в мир этой женщины, погрузившись в ее неисполнимые мечты, он станет невидим для жестоких, направленных на него прицелов, недоступен для вероломных ударов. Укротит свои безумные мысли. Остановит пропитанные ненавистью побуждения.
Он вспомнил бледное, мучительно-красивое лицо, острые, горько приподнятые плечи, странную шаль с бахромой. Вспомнил ее просьбу спасти падающую в море колокольню. Отменил намеченное на заводе совещание, сел за руль «лексуса» и отправился в музей.
Бывшее здание хлебной биржи, в котором располагался музей, отражалось в Волге золотым размытым фасадом. Столетней давности, похожее на каменный терем, оно помнило караваны судов, приходивших с пшеницей с нижней Волги, шумные торги и миллионные сделки, русских купцов и европейских торговцев. Тут же, на набережной, были расстреляны белые офицеры, участники мятежа. Отсюда, со сборного пункта, под плачи и вой гармоней отправлялись под Сталинград пароходы с солдатами. Ратников бросил машину на набережной, взбежал на крыльцо и спросил у старенькой, сидевшей у входа смотрительницы:
— Могу я видеть вашу сотрудницу. Не помню ее имени. У нее коса и такая, знаете ли, шаль с кистями. Кажется, она изучает историю Молоды.
— Ольга Дмитриевна Глебова? — пожилая женщина узнала Ратникова. Волнуясь, смотрела на него сквозь толстые очки.
— Да, да, Ольга Дмитриевна, — вспомнил Ратников. — Можно ее увидеть?
— Пройдите, пожалуйста, через залы. Она, должно быть, в научном отделе.
Уже сожалея о своем порыве, Ратников стремительно прошагал сквозь пустынные залы с развешенными картинами, иконами, застекленными стендами. Нашел дверь с табличкой: «Научный отдел». Открыл без стука, вошел. И сразу увидел ту, которую искал. Женщина сидела над каким-то фолиантом, кутаясь в шаль, склонив свое тонкое, бледное лицо к пожелтелым страницам. Ратников успел разглядеть ее шевелящиеся губы, округлый подбородок, белый широкий лоб, над которым была уложена трогательная старомодная коса, ее плечи, покрытые теплой шалью, и хрупкую, красивую шею, слишком беззащитную, обнаженную среди витавших в мире жестоких стихий. Женщина подняла на него лицо, и в ее серых больших глазах мелькнуло изумление, испуг и что-то еще, необъяснимое, умоляющее, от чего у него вдруг сладостно затосковало сердце. Эта мгновенная, необъяснимая сладость была признаком того, что он не ошибся, — его жизнь скользнула, выпадая из сумрачного облака, сгустка молний, переместилась в плоскость хрупких впечатлений и неведомых прежде переживаний. И опасаясь этих переживаний, не готовый к ним, боясь своего порыва, еще надеясь, что можно остановиться на этой необязательной черте, он произнес резко и хмуро, будто отталкивал от себя женщину:
— Вы просили меня. Я пришел. Можно поехать, осмотреть колокольню.
— Прямо теперь? — почти прошептала она.
— Чего откладывать. Яхта ждет. Собирайтесь.
— Я сейчас, — она встала, торопливо запахнула шаль, достала из шкафа плащ, который соскользнул с вешалки и едва ни упал. Ратников не помог, не подержал плащ, все еще надеясь, что поездка их не состоится, и его легкомысленный и опасный порыв не будет иметь продолжения.