Ведеркин пил, захлебывался. Вода текла на его модный галстук. Светлый костюм был залит кофе. Морковников испытывал сострадание. Вспоминал, что такой же припадок случился с Ведеркиным через неделю после того, как их колонна попала в засаду. Оба раненные, отстреливались, отступали за обочину в лесистые горы, глядя, как на дороге горит колонна, черная сажа валит из боевой машины с мучнисто-белым номером «сорок шесть», лежат истерзанные, в пятнистом коммуфляже, солдаты, чеченцы ходят среди лежащих, стреляя в раненных.
Понемногу дрожь в теле Морковникова унялась. Он сник, ссутулился. Его лицо, сильное, рельефное, как бронзовая отливка, стало угловатым, в выбоинах и уступах. Рука скомкала скатерть. Они молча сидели, и буфетчик издалека наблюдал за ними.
— Кто же нас тогда продал? — глухо произнес Ведеркин, — Кто «чечам» подсказал маршрут?
— Предатель в штабе. Предатели в штабах сидят. Будь то бригада или Кремль.
— Я после ездил на Кубань, в семью Захаркина, механика «сорок шестой» машины. Уж лучше бы меня на той дороге убили.
— Ведь не убили, Алеша. Для чего-то нас с тобой сохранили. Чтобы мы дальше жили. Что-то в этой жизни еще совершили.
— Я знаю, что мне в этой жизни совершить. Я сына, Кольку, отправляю в Германию, где есть настоящая медицина, настоящие врачи, и пусть они его выходят, и пока он растет, я буду рядом с ним жить и всякого, кто на него посягнет, стану на куски рвать.
— Все так, брат. Желаю тебе, брат, удачи.
Так называли они друг друга в первые годы после этого кровавого боя в горах, где им было суждено уцелеть, и где они, лежа в исхлестанных пулями кустах, обменялись нательными крестами. Сейчас они взглянули один на другого. Их руки одновременно потянулись к рубахам. Ведеркин из-под шелкового французского галстука, Морковников из-за расстегнутого ворота — вынули серебряные крестики, показали друг другу.
— Подумай, что я тебе сказал, Алеша, — Морковников поднимался из-за стола.
— Все уже обдумал, Федя. Передумывать не стану, — ответил Ведеркин.
— Ну, бывай, удачи тебе.
— И тебе.
Они разошлись, два фронтовых товарища, два крестных брата, неся под рубахами сберегающие серебряные крестики.
Через час Алексей Ведеркин вел машину в Москву, мимо Мышкина, Талдома и Дмитрова. Вез жену и больного сына Николеньку в аэропорт Шереметьево, к рейсу «Люфтганзы». Отправлял своих любимых в город Кельн, чтобы немецкий кудесник доктор Глюк совершил чудодейственную операцию и исцелил сына.
— Увидишь ты, Коленька, Германию, страну интересную, — поворачивался Ведеркин к белесому, с хрупкой шейкой ребенку, который прижимался к матери. Тот отрешенно повторял:
— Германию… интересную…
Жена Антонина умоляюще взглядывала на обоих.
Федор Морковников дождался, когда на запасные пути маневровый тепловоз доставил платформу с контейнерами, на которых красовались нарядные японские иероглифы. В контейнерах содержались электронные блоки суперкомпьютера, которые надлежало доставить на завод. Морковников расставил охрану, организовал разгрузку. Следил, как кран переносит контейнеры с платформы на мощные грузовики. С милицейской «мигалкой», в сопровождении джипов охраны, грузовики медленно катились через город к заводу, где перед ними широко распахнули ворота.
Поезд «Рябинск — Москва» неторопливо катился мимо зеленых холмов, синих речек, солнечных свежих лесов. Девушки в купе радостно смотрели в окна, уже посылали первые электронные приветы оставленным женихам и родителям. Бацилла, строгий, серьезный, обходили купе, клал пред барышнями гостиничные бланки:
— Вот, заполните. Будите жить не в люксах, не в пятизвездочных, но подвое в номере. Условия нормальные. Завтрак бесплатный, — большим желтоватым ногтем он отчеркивал место в бланке, где надлежало поставить подпись. Через некоторое время снова прошел по купе, отбирая бланки и вместе с ними паспорта, чтобы сподручнее было, всем сразу, заселяться в гостиницу.
Когда несложная деловая часть завершилась, настало время вкусить дорожных удовольствий. Бацилла и его спутники извлекли из дорожных кейсов бутылки вина и водки, мясную нарезку, банки с маринованными овощами. Направились в девичьи купе.
— Хоть наш начальник запретил нам ставить на стол пузырьки, но здесь мы сами себе начальство. Правда, девчата? — Бацилла расставлял на столике выпивку и закуски, зазывал девушек из соседних купе. Не все поместились на мягких диванах. Музыкант Калмык хозяйничал в соседнем купе. Рыжий автослесарь Петруха с товарищами ловко откупоривал бутылки в другом конце вагона. Толстенький проводник услужливо принес стаканы, но отказался присоединиться к компании:
— Не положено. В любой момент может ревизор нагрянуть.
— Ну, девчата, пока вы еще не такие знаменитые, как Алла Пугачева, и подпускаете к себе простых смертных, как мы, давайте чокнемся, — балагурил Бацилла, — А то ведь потом будете только с Киркоровым и Галкиным знаться. К вам сквозь толпу и не пробьешься.
— Давай, пользуйся случаем, — смело подняла стакан с вином крупная, с открытыми плечами девушка, — Так и быть, до Москвы еще посидишь с нами, а потом к нашему «Мерседесу» не подходи.
— Куда нам, — шутовски ссутулился Бацилла, — Только издалека воздушные поцелуи посылать!
По соседству чернокудрый, с желтоватыми белками Калмык лил в стаканы водку тоненькой струйкой.
— Самое трудное, конечно, будет вокал. И, конечно, искусство перемещаться по сцене. Надо себя подать. Чтобы вышла, и все тело, и улыбка, и глаза, одной волной полилось. Называется — шарм. Есть шарм — остальное приложится. Нету, — ни за какие деньги не купишь. — Калмык печально улыбался фиолетовыми губами. Было видно, что в его судьбе случилась какая-то драма, быть может, несчастная любовь, или болезнь, или вероломство друга, и это помешало ему стать великим артистом. Он поднимал стакан с горькой водкой, картинно отодвинув мизинец с ярким перстнем. Желал, чтобы девушек миновала злая доля, подстерегающая всякого, кто дерзнул посвятить себя сцене.
Рыжий Петруха булькал бутылкой, проливал водку на столик. Подавал стакан худенькой, болезненного вида девушке с ярким гримом, которым она хотела скрыть несвежий цвет кожи.
— И зачем ты в Москву несешься? В Рябинске дел не нашлось? Осталась бы, за меня замуж пошла. Детей бы с тобой народили.
— Не хочу, чтобы мои дети рыжие были, — высокомерно ответила девушка, глотая водку, задыхаясь от огненной горечи.
— Значит, стану тебя по телику смотреть. Буду друзьям показывать: «Вот эта, „Мисс Россия“, моей невестой была». — Петруха глотнул водку, жарко дохнул в ладонь, и уши его вспыхнули, как два маленьких красных факела.
По всему вагону слышались смех, девичьи повизгивания. Заиграл аккордеон.
Чей-то слишком громкий, манерный голос, подражая Апиевой, затянул: «Я позабыл твое лицо». В другом купе невпопад два женских голоса запели «Мадам Брошкина», копируя Пугачеву. Их перебивали мужские возгласы, Бацилла рассказывал какой-то, не слишком приличный анекдот, рыжий Петруха требовал тишины, желая произнести тост.
Появился толстенький проводник с озабоченным видом:
— Так, команда, а ну тихо! Через два вагона отсюда идет ревизор. Все по своим купе, изнутри закройтесь, и ни звука. Будто нет никого.
— А мы что, не законно едем? — пробовала возражать девушка с открытыми плечами, раскрасневшаяся от вина.
— Я кому сказал! — прикрикнул на нее проводник.
Прятали бутылки, расходились по купе. Щелкали изнутри замки. В коридоре стало пусто, тихо. За окнами летели перелески, цветущие ивы, солнечные на холмах колокольнями.
Бацилла пропустил в купе Калмыка и рыжего Петруху. Азартно стянул с плеч пиджак. Закатал рукава рубахи. Шире расстегнул ворот. Его костяная, с зияющими глазницами, голова оскалилась золотыми зубами, а васильковые глаза страстно затрепетали в углублениях черепа.
— Слушать сюда. Мы с Калмыком суемся в крайнюю дверь. Ты, Петруха, с того конца вагона. Твои пацаны идут в среднее купе. И чтоб не было визга. А то в прошлый раз, как свиньи визжали, — его жилистое тело дрожало от нетерпения, он ссутулился, заострился, по-звериному собрался, и его возбужденная плоть стала выделять едкий, уксусный запах, — Айда!