— За встречу! За турбореактивную жизнь! За двигатель «пятого поколения»!
Было прекрасно чувствовать первый хмель, от которого ярче расцвели стеклянные узоры в абажуре лампы, лицо Шершнева приблизилось и посветлело, а на Волге, разрезая волшебное павлинье перо, шел теплоход, и все сливалось в ощущение внезапного счастья.
— А помнишь? — Шершнев сладко щурил глаза, всматриваясь в прошлое, выманивая его под абажур многоцветной лампы. — Помнишь, как на Черной речке мы катались на льдинах, я ухнул в воду, и ты вытаскивал меня на свою льдину? А потом в избе у тети Поли пили чай, я не мог согреться, и ты кутал меня в какие-то ветошки?
Как было не помнить ту студеную черную воду с ленивыми сизыми льдинами, по которым они скакали, перепрыгивая через полыньи, и Шершнев, испуская отчаянный вопль, угодил под лед, колотя по-собачьи воду, а он что есть мочи вытаскивал его на серую наклоненную льдину, готовую перевернуться и накрыть их обоих оглушающим ударом. И как охала хозяйка, какой медный, с медалями и зеленой патиной, с рогатым краном был самовар, как дрожал, укутанный в тулуп Шершнев, выставив тощую цыплячью шею, и как чудесно было пить раскаленный чай, глядя на туманное оконце, за которым начинал синеть деревенский мартовский вечер.
— А помнишь, как нам купили спиннинги, и мы поехали на водохранилище рыбачить? Мне попадались какие-то маленькие квелые окуньки, а тебе на спиннинг села огромная зеленая щука, метра в полтора, с золотыми глазищами. Когда ей вспороли живот, у нее в брюхе оказался крупный не переваренный окунь, а у того в животе еще один, поменьше. Помнишь, как ты гордился уловом, а я тебе завидовал?
И это помнил, — натянутая звенящая леска, секущая воду, и на невидимом конце — играющая могучая сила, которая стаскивает его с берега, утягивает в воду. Внезапно вырвалось в грохоте, разбрызгивая солнце и слизь, гигантское чудище, черно-серебряное, с красным зевом, вытаращенными золотыми глазами. Он шел по деревне, счастливый и гордый, чувствуя спиной мокрую тяжесть рыбины, волочившей по земле липкий хвост. Шершнев семенил следом, и казалось, поскуливал от обиды и зависти.
— А помнишь мою выходку со скелетом в кабинете биологии? Я приклеил к черепу усы и бородку, а наша биологиня Евгения Алексеевна закатила истерику, оставила класс после урока до тех пор, пока виновник не признается. И ты взял вину на себя. Тебя едва не исключили из школы. Я не забуду этого подвига дружбы.
И это Ратников помнил, — желтый скелет среди цветочных горшков и аквариумов, Шершнев, комично кривляясь, приклеивает к черепу черный кошачий мех, и череп оживает, скалится под щегольскими усиками, и класс гогочет, пока ни входит чопорная, похожая на богомола учительница.
— А та жестокая драка с парнями из поселка энергетиков? Они были вооружены заточками, камнями и бутылками с бензином. Когда мы стали с ними сходиться, помню, все небо зарябило от летящих камней, бутылок, железных гаек. Одна бутылка взорвалась и окатила меня огнем. Ты сбросил пиджак и стал сбивать с меня пламя, как, наверное, поступали танкисты, когда один из них загорался.
Ратников испытывал сладостное опьянение, словно мир, в котором он жил, расширялся, и он начинал узнавать свою жизнь всю, от самого детства, до еще не наступившей старости, и дальше, за чертой земного существования, и прежде, до того, как родился. Жесткие кромки, отделявшие прошлое от будущего начинали плавиться. Лед человеческих отношений таял. Они снова были друзьями, воодушевленные несбыточными мечтами, одержимые недостижимыми целями, сведенные за этим столиком, под этим волшебным абажуром для какой-то важной, еще им неведомой цели.
— А помнишь? — Теперь была очередь Ратникова выхватывать из прошлого воспоминания и дарить их Шершневу, как дарят любимому человеку сорванные на клумбе цветы, — Мы построили управляемую модель штурмовика «Пе-2». На соревнованиях она сначала прошла два круга, а потом у нее заклинило рули, она сделала свечу и рухнула на трибуну. Ты почти рыдал от огорченья, а я сказал: «Через пол года будем чемпионами». Мы построили новую модель, усовершенствовал систему управления, и выиграли соревнования.
То высокое синее небо их юности с белым недвижным облаком, под которым кружили, отливали лаком, сверкали пропеллерами модели. Он поворачивал на пульте рычажок управления, направляя самолет по лучистой дуге, уже зная, что его жизнь будет посвящена самолетам. В ней, на ее первом юном витке, уже заложена скорость упоительного стремления, в которое влечет его счастливая безымянная сила.
— А помнишь, как в институте ты запорол все лабораторные работы, вечерами в душной лаборатории мы чертили графики, и в окно влетела ночная бабочка, бархатная, в малиновых пятнах, с горящими золотыми глазами? Села мне на голову, и ты сказал, что это Бог меня так отметил.
Словно это было вчера, — в зажатой ладони пульсирует тучное шелковистое тельце, близко у глаз черно-малиновый камуфляж лоснящегося крыла. Он подносит бабочку к окну, выпускает в ночной, святящийся город. И на пальцах остается серебристая пыльца, словно он держал в руках крохотного, прилетевшего из неба ангела.
— А помнишь, на третьем курсе кому-то пришло в голову устроить вечер наших студентов-мотористов с барышнями из московского университета? Там были какие-то дурацкие конкурсы, состязания в остроумии, перетягивание канатов, танцы с завязанными глазами. Мы стояли с тобой с повязками на глазах и ждали, кого из нас выберет самая красивая девушка. Она выбрала меня, мы танцевали с ней, я не видел ее лица, только чувствовал хрупкую, влажную от волнения руку, а когда снял повязку, был ошеломлен ее сияющим чудесным лицом. Это была Елена, моя будущая жена, мать моих сыновей, женщина, причинившая мне столько счастья и столько горя.
Из золотистого сумрака, из полутьмы ресторанного зала встало, как солнце, ее лицо, прелестное, с нежным румянцем, с наивным блеском в глазах, с чудной ямочкой на нежной щеке, с каштановыми вьющимися волосами, из-под которых выглядывало маленькое розовое ухо. Столько пленительной женственности было в ее облике, в ее отчаянной смелости, в ее парящем танце, в трепете тонких пальцев, которые он сжимал. Потом, когда музыка кончилась, тихо поцеловал е руку, слыша слабый запах духов. Сердце его тихо заплакало, лицо беззвучно растаяло, оставив после себя незаполняемую зыбкую пустоту.
— А помнишь, как после защиты диплома мы пришли на Воробьевы горы? Какой был чудесный летний вечер, каким красивым изгибом сверкала река, благоухала поросшая лесом гора, золотились главки Новодевичьего монастыря, и Москва, белоснежная, розовая, казалась кружевной и нарядной? Обещали друг другу не расставаться, и словно в подтверждение наших слов низко, в лучах серебряного солнца, пролетел огромный медлительный самолет.
Ратников и Шершнев молчали, ошеломленные явью воспоминаний, которые казались достовернее нынешних дней. Словно дух вновь облекся исчезнувшей плотью, и они смотрели один на другого помолодевшие, растроганные и взволнованные.
— В последний раз мы виделись в августе злосчастного года, когда по Москве громыхали танки. — Ратников телесно ощутил дрожанье асфальта, жирную струю гари от танкового выхлопа, масляное вращение катков, звонкий лязг провисшей гусеницы. — Мы пришли к Белому Дому, играл какой-то джаз, клубилась негустая толпа. Кто-то тащил гнилые доски и арматуру, и ты ухватился за эту доску и поволок, а я отошел, испытывая тоску и бессилие. Увидел издалека, как ты поднялся вверх, по ступенькам и исчез в парадных дверях. Ночью я бродил по городу, похожему на муравейник, который облили бензином. Чувствовал, как совершается жуткое, непоправимое, уходит в небытие страна, и на ее месте разверзается кратер. Ты пропал из вида почти на целых двадцать лет. Куда ты ушел? Что с тобой стало, когда ты переступил порог Белого Дома?
— Это не передать словами. Я вдруг понял, что такое революция, что такое свобода, что такое настоящее человеческое братство. Там, в коридорах Дома, было столько удивительного народа. Самых известных и именитых людей страны, и Бог знает, откуда взявшихся бродяг, студентов, циркачей, проповедников. Все были братья, все были готовы умереть за свободу. Помню нашего замечательного музыканта Ростроповича, он играл на виолончели, а потом схватил у охранника автомат и поцеловал его. Все по очереди выходили на балкон и вещали в мегафон собравшейся внизу толпе. Я держал мегафон перед лицом Руцкого, а он выкрикивал что-то бессвязное, страстное, клокочущее, словно из него изливалась раскаленная лава, и толпа ревела в восторге. Там я познакомился с Егором Гайдаром, с Чубайсом, с Гавриилом Харитоновичем Поповым. Мы ждали штурма, не верили в смерть, верили в будущую освобожденную Россию. Там, в этом котле, завязались мои знакомства с будущими членами правительства, с влиятельными реформаторами, которые приблизили меня к себе, пригласили в свой аппарат. Так началась моя вторая жизнь, уже без тебя, и длилась, ты прав, почти двадцать лет.