Янкин то отходил от Натальи и, возбуждённый, садился в своё кресло, то вставал, делал пару шагов к женщине, пытаясь понять, как она воспринимает его необычный монолог. Подойдя в очередной раз, чуть наклонился – так, чтобы снова уловить запах духов, и дрогнувшим голосом спросил:
– Может тебе это неинтересно, моя девочка?
Увидел, как сдвинулись шелковистые брови Натальи, однако тут же лицо разгладилось, слегка зарозовело. Понял: женщина не обиделась. Похоже, ей даже понравилось обращение.
– Нет, нет! Очень полезно узнать, кто вёл нас. Меня тоже удивили его заявления. Вы, говорит, не представляете, какое ужасное государство создали. Как будто он тут ни при чём.
Наталья вскинула жёлто-карий взгляд на Янкина и мягко улыбнулась.
– Разве это честно, Грегор Викторович?
Янкин еле сдержал себя, чтобы не попытаться обнять Наталью. Выпрямился. Как обдурманенный, встряхнул головой. Он ей не противен. Уже нет того взгляда, которым она отбросила его тогда, в редакции. Значит, дает надежду. Разница в возрасте? Да какая это разница? Ему шестьдесят один, ей тридцать четыре. Важно, чтобы не отвергала. Ей будет с ним интересно. Он сделает всё, чтобы было не скучно. Он знает намного больше её. Сейчас расскажет про того же Яковлева. Сдаст «архитектора» и не отпустит её на интервью.
Грегор Викторович подошёл к сейфу. Открыл его и снова налил рюмку коньяка. Выпив, чуть поморщился и заговорил.
– Те, кто не принимал систему… по-настоящему отрицал её… не под подушкой критиковал, как Александр Николаич – вот те заслуживают уважения. Сознательно шли на страдания. Ты не представляешь, как это оказаться отверженным. Даже временно… Меня два раза снимали с работы… всего-то делов – должности лишили! и то, как прокажённый. Вчера ещё звонили с утра до ночи… в прямом смысле до ночи… с постели поднимали… Друзья… Товарищи… Всем был нужен… Мы с тобой, Грегор, навсегда, чево бы ни случилось. А случилось – и телефон будто отрезали. Ни одного звонка. Ни слова единого!
– Как с работы увольняют, я представляю, – спокойно сказала Наталья.
– Извини, – споткнулся в монологе Янкин. Накрыл лежащую на столе руку женщины. Наталья некоторое время сидела недвижно. Потом аккуратно даже не убрала, а вроде как вывела тонкие свои пальчики из-под горячей ладони мужчины, словно жалея, что ей приходится это делать.
– Теперь представь, што перенёс Сахаров, открыто выступивший с критикой системы. Академик. Создатель водородной бомбы. Трижды Герой Соцтруда. Лауреат Сталинской и Ленинской премий. Не говоря о других наградах и званиях. Всё это у него отбирают. А он не сдаётся, критикует режим. Живёт в ссылке почти семь лет. Объявляет голодовки. Телефона нет. Каждый шаг под контролем КГБ. Такой человек, даже если бы он был неправ, заслуживает уважения своей честностью. Также как другие, кто действительно боролся с властью.
Янкин помолчал, нахмурился.
– С властью, которую олицетворял Александр Николаевич. Не инструктор ЦК Яковлев, хотя и это была большая власть, а член Политбюро Яковлев. Второй человек в партии. Если не брать премьера, считай, второй в стране… Сейчас говорит, што часто лукавил… Лукавил, когда ссылался на Ленина… Когда хвалил социализм, называя его лучшим общественным строем на земле, тоже, говорит, лукавил. Но разве могли об этом догадываться люди, от которых он требовал нести такие оценки в народ?! Мне пришлось слушать его выступление перед выпускниками Института общественных наук при ЦК КПСС. Недавно было… Летом 89-го. Половина речи – восхваление социализма. Люди записывали его формулировки и думали, што социализм – это действительно, как чеканил Александр Николаич, общество подлинного народовластия, творчество масс, возвышение человека, свобода духовного творчества, гуманизм в новом, высшем проявлении. А он, оказывается, лукавил. Лгал, девочка моя! На самом деле считал социализм концлагерем, душиловкой всего живого, уничтожением будущего страны.
Но при этом не отказывался ни от каких привилегий небожителя системы. Стоял на трибуне Мавзолея, между прочим, ленинского, и с гордостью смотрел на свои портреты в праздничных колоннах. Самолюбия-то у него – дай Бог! Сам признавался. Пользовался благами, доступными немногим. Я как-то был в его загородной резиденции. В цокольном этаже бассейн, гимнастический зал. На первом – большая столовая, бар, кинозал. Вверху – спальные комнаты. Мне рассказывали про обслугу кандидата в члены Политбюро. Три повара. Три официантки. Горничная. Садовник. Группа охранников. Это – кандидат. У члена – таких людей, как ты понимаешь, больше.
Говоря всё это, Грегор Викторович, чем дальше, тем сильней ожесточался. Его уже кипятила не только ревность за Наталью, но и личная обида. Он ведь тоже пересмотрел «своего Ленина». Первые обрывочные разоблачения вождя попадались ещё до работы в пражском журнале. За границей материалов добавилось. Когда разум страны взорвала гласность, поток обличений пробился и в его газету. Но публикуя их, он каждый раз вспоминал, что в недавние, доперестрочные годы находил в ленинских работах и такие слова, с которыми был согласен, а потому, сочиняя тогда статьи, Янкин как бы отделял одного Ленина от другого. Ещё в те времена кто-то сказал ему, что Ленин – злой гений. Теперь он был, как никогда раньше, согласен с первой частью оценки. Однако не мог, объективно не способен был, перечеркнуть и вторую. Злой. Но гений. А у этих редких созданий человечества не бывает действий, одинаково воспринимаемых всем человечеством. Даже если кому-то приходится разочароваться, отступиться от содеянного кумиром, редко кто в душе дотла растопчет горевший когда-то светильник. «Так храм оставленный – всё храм. Кумир поверженный – всё бог», – часто повторял Грегор Викторович слова Лермонтова.
Такое понимание жизни помогало ему не терять до конца душевного равновесия, быть циничным, когда требовали обстоятельства, и одновременно воспринимать происходящее по принципу: что Бог ни делает – к лучшему. В результате прошлое и настоящее в его жизни были хотя и разных цветов, однако соединяли эту жизнь в единое целое. А как же тогда должен чувствовать себя Яковлев, думал Грегор Викторович. Если у человека наступило прозрение, если он увидел, что всю жизнь служил дьяволизму и вот теперь, глянув в своё прошлое, отшатнулся от него, как от провала, из которого прёт жуткий смрад, то, что человеку остаётся делать? Путь известный. Он идёт до ближайшего дерева, нижний сук которого отходит параллельно земле, накидывает верёвку и вешается. Как Иуда.
Но не пойдёт Александр Николаевич, не пойдёт, злорадно подумал Янкин. Маска стала его лицом, а лицо маской. Сейчас он говорит, что ложь пронизывала всю систему, а кто, как не он, эту ложь насаждал. Ненавидя социализм, требовал уважения к нему. Считал все работы Ленина «бреднями», однако не переставал цитировать их. Презирая кормящий его народ, заедал это невыносимое презрение бутербродами с чёрной икрой и белужьим боком по копеечной цене в спецбуфете. Критиковал бесчеловечную систему, но так, что критику эту слышал только белужий бок, который он жевал. А доев и вытерев губы салфеткой, шёл на трибуну, чтобы громить американский империализм и внутренних отщепенцев, сомневающихся в исключительной человечности советского строя.
– Грешники мы все, Наташа, большие грешники. Белое называли чёрным, хотя понимали, как уродуем людей с нормальным зрением. Я сам то и дело выходил на панель. Проституировал, даже когда клиент не просил. Но теперь я свободен. Теперь – я другой… Отбросил, што против совести… Ой, какие мы большие грешники!.. И всё же среди нас есть те, кого, быть может, простят на том Большом суде… Пожарят для начала на адовой сковородке и со временем простят. А есть, которым придётся до бесконечности кипеть в смоле. Хотя, может, и там они окажутся при службе… Пристроятся между котлом и сковородкой. Злые чертям тоже нужны. А Яковлев злой… Когда вслушаешься в него, думаешь – хорошо, што бодливой корове Бог рогов не дал. Дал бы – многие умылись кровью. У него если противники, то это политическое быдло, шпана, если патриоты, то обязательно ряженые. Любимое слово – «кувалда». Вот бы он ею помахал, дай такую возможность. Я как-то подумал: живи Александр Николаич во времена Октябрьского переворота, наверняка взял бы себе псевдоним Кувалдин. Они любили называться покрепче, пострашней. Сталин – это вроде как стальной. Молотов, ну, это и так ясно. А он был бы Кувалдин. Причём, с его прорывающейся иногда злобой к недругам, с его глубинной жестокостью – о-о-о! он бы поработал кувалдой.