– Лучше бы предостерег, чтоб не брал себе в любимчики заляпанных краской шаромыг.
– Следует простить мадам ее невежество, Люсьен. Она женщина, а значит – не способна ценить искусство. Но настанет такой день, когда она поймет, что мои друзья-художники – великие люди. И покается в своих недобрых словах.
Родители Люсьена иногда так поступали – говорили между собой как бы сквозь него, словно он был полой трубкой, которая попросту гасит жесткость их интонаций и слов. Он уже понял, что в таких беседах лучше всего просто пялиться в какую-нибудь дальнюю точку на стене и всеми силами делать вид, что ему все это безынтересно. Пока кто-нибудь из них не изречет прощальную реплику – достаточно банальную, чтобы на весь разговор стало наплевать.
Маман принюхалась – здесь густо пахло свежим хлебом – и проворчала:
– У вас еще несколько минут, пока не допечется. А потом, месье, почему бы вам не вывести сына наружу и не показать ему рассвет? Как только ты превратишь его в художника, он его больше не увидит – эта публика так рано не встает. – И она проскользила вальсом мимо большого деревянного стола и вверх по лестнице к ним в квартиру.
Люсьен с отцом тихонько вышли через боковую дверь шестого номера по рю Норвен и улизнули в щель между зданиями, за спинами у собравшихся покупателей. Потом – через пляс дю Тёртр, посмотреть сверху на весь Париж.
Бютт-Монмартр возвышался на четыреста футов над северной оконечностью города. Столетиями Монмартр был отдельной деревушкой за городскими стенами, но те передвинулись, а потом их снесли вообще, чтобы на их месте проложить бульвары. А деревушка так и осталась деревушкой посреди одного их крупнейших городов на свете. И если ты был парижским художником, то голодать переселялся именно на Монмартр, а Папаша Лессар тебе этого делать не давал.
Из кармана фартука Лессар-старший извлек маленькую трубку и раскурил ее от спички. Он стоял, положив руку сыну на плечо, – так он стоял шесть утр в неделю и курил, пока они смотрели, как весь город розовеет от зари.
У Люсьена то было лучшее время суток: с работой почти что покончено, уроки в школе еще не начались, а папа разговаривал с ним так, будто он единственный собеседник на свете. Он воображал себя юным Моисеем, Избранным, а папина трубка была Неопалимой Купиной. Вот только Моисеем он был эдаким малорослым, французским католиком в придачу – и ни слова не понимал по-древнееврейски, на котором с ним разговаривал кустик.
– Смотри, вон там видно Лувр, – говорил Папаша Лессар. – Знаешь, до того, как Осман изменил Париж, двор Лувра был трущобами, где рабочие жили со своими семьями? Там вырос месье Ренуар.
– Да, – ответил Люсьен, стремясь показать отцу, какой он уже взрослый. – Он рассказывал, как в детстве чинил проказы над гвардейцами королевы Амалии. – Люсьен знал месье Ренуара лучше, чем других отцовских художников, – тот согласился учить мальчика рисованию в обмен на хлеб, кофе и выпечку. Хотя они много времени проводили вместе, Ренуару Люсьен, похоже, не очень нравился. Мальчик думал, что все дело тут, может быть, в сифилисе.
Тема всплыла у них на втором уроке, когда Люсьен жаловался, что он недостаточно сообразителен для художника.
– Искусство – это не про мышление, Люсьен, – сказал Ренуар. – Все зависит от навыка, который у тебя в руках. Я вот не интеллектуал. У меня нет воображения. Я пишу то, что вижу. Можно гораздо больше понять о человеке по его рукам, чем из беседы с ним.
– Но у вас вот маленькие руки, месье, – ответил мальчик. Ренуар вообще был человек некрупный. Мадам Жакоб, хозяйка молочной лавки на другой стороне площади, вечно старалась выдать за него замуж одну из своих дочерей: та, грозилась она, его откормит да и присматривать за ним будет получше.
– Ты это о чем? – спросил Ренуар.
– Ни о чем, – ответил Люсьен.
– У тебя тоже маленькие руки, – сказал Ренуар.
– Но мне же всего девять, – парировал Люсьен, которому в то время исполнилось всего девять.
– Поэтому ты никому и не нравишься, Люсьен, – сказал на это Ренуар. – Вероятно, руки у тебя маленькие, потому что у тебя сифилис.
Люсьен не знал, что это такое, но испугался, не помешает ли ему сифилис стать художником.
– Нет у тебя никакого сифилиса, – успокоил его папа. – А руки у тебя красивые и сильные оттого, что ты месишь тесто. Из тебя выйдет замечательный художник.
– А по-моему, месье Ренуару так не кажется. Он говорит, что я простак.
– Для Ренуара простота – достоинство. Я разве тебе не рассказывал, как ему нравятся простые женщины?
– По-моему, он не про добродетельную простоту, – ответил Люсьен. – А про бестолковую.
Вскоре после того, как Ренуар согласился учить Люсьена, Папаша Лессар отвел сына в лавку красок месье Танги на пляс Пигаль и купил ему альбом для рисования, карандаши, сангину и рашкуль. Потом на верхней площадке конки они доехали до Лувра – посмотреть картины, чтобы Люсьен понимал, к чему ему надо стремиться.
– Здесь много портретов Богородицы, – сказал Люсьен. – Только все разные.
– У Богородицы много лиц, но ее всегда можно узнать по синей накидке. Говорят, что она – дух во всех женщинах.
– Смотри, а тут она вся голая, а у младенца Иисуса – крылышки, – сказал Люсьен.
– Это не Богородица, а Венера, и это не Иисус, а Купидон – римский бог любви.
– В ней тогда тоже будет дух Богородицы?
– Нет, она – языческий миф.
– А в маман? В ней есть дух Богородицы?
– Нет, Люсьен, твоя мама – тоже языческий миф. Смотри, какие тут картины с борцами.
И вот теперь на холме Люсьен смотрел, как папа смотрит на солнце, смотревшее на них, – оно взламывало горизонт и превращало Сену в яркую медную ленту через весь Париж. В отцовых глазах таилась задумчивая улыбка.
– А почему ты сам не пишешь картины, папá? – спросил мальчик. – А хлеб я могу печь.
– Противни для тебя слишком тяжелы. И ты ростом пока не вышел заглядывать в верхнюю печь. А я слишком стар, чтобы учиться рисовать. Да и если бы взялся, учиться пришлось бы втайне от моих друзей-художников, не то засмеют. А кроме того, начинать все равно поздновато. Ничего хорошего из меня уже не выйдет.
– А если втайне, то зачем быть хорошим?
– Ты как вообще рассчитываешь чему-то научиться, Люсьен, если все время споришь? Пойдем, хлеб пора вытаскивать, – сказал отец. Он выбил трубку о каблук башмака, отвесил сыну шутливый подзатыльник и зашагал через площадь работать.
У пекарни уже собралась небольшая толпа – девицы и матроны, девчонки и старики, консьержки, хозяева кафе и фабричные рабочие, желавшие добавить буханку хлеба в корзинку с обедом, а случайная шлюха, танцовщица и пианист – по пути домой завтракать после ночных трудов. Все обменивались бонжурами и свежими сплетнями, а в утреннем воздухе набухал аромат свежеиспеченного хлеба.
На краю очереди Люсьен заметил художника Камилля Писсарро и подбежал к нему.
– Месье! – воскликнул Люсьен, остановившись от него на почтительном расстоянии и подавив в себе желание кинуться навстречу объятиям художника и его грубым поцелуям. Из всех отцовых друзей-художников Писсарро был у мальчика любимым. Лысый крючконосый еврей с седой нечесаной бородой и вздыбленными остатками волос – теоретик и анархист, он по-французски говорил с певучим карибским акцентом и в пекарне или кафе мог спорить с коллегами до посинения, а через минуту – делиться с ними последним су на хлеб, уголь или краски.
У него были сын, ровесник Люсьена, к тому же – тезка (однако их никто не путал, когда они играли вместе, а почему – вскоре станет ясно), – и дочь Жанн-Рашель по прозванью Лапочка, на год младше Люсьена. Лапочка была миниатюрной и хорошенькой девочкой, а камнями кидалась не хуже любого мальчишки. В Люсьене она воспламеняла любовь столь глубокую, что у него просто спирало дух от потребности дергать ее за волосы и объявлять всему миру о ее страстных вошках. Люсьен был вполне уверен, что настанет такой день, когда ему придется взять ее в жены – если, конечно, она выучится на такую же мегеру, как его маман, чтобы погубить ему жизнь, как положено. Но сегодня ее с отцом не было.