Мадлена бросила щипцы. Она откинулась в кресло, спрятав этим движением спину, открыв грудь, и молча и угрюмо уставилась невидящим взглядом на бронзовую чашу, стоявшую на краю камина.
Хотя Гийом прощал Жаку, но раны ею от этого болели не меньше. Две его единственные привязанности изменили ему; судьбе угодно было особенно изощрить свою жестокость, разом оскорбив его во всех его нежных чувствах; она задолго, с тончайшим расчетом, подготовила драму, которая нынче терзала ему тело и душу. Теперь ему некого было любить; роковые узы, некогда связавшие Жака и Мадлену, казались ему такими прочными, такими живыми, что он обвинял этих людей в адюльтере, как будто они только накануне отдались друг другу. Он с возмущением изгонял их из своей памяти, сознавая, что снова остался один на свете, в холодном одиночестве своей юности. Тогда все, что было мучительного в его жизни, опять поднялось в его душе; он чувствовал проносящееся над его колыбелью устрашающее дыхание Женевьевы; он вновь видел себя в коллеже, избитым до синяков; он думал о противоестественной смерти отца. Как мог он обмануться до такой степени, что вообразил, будто небо стало милосердным? Небо насмеялось над ним, на час обласкав его грезой умиротворения. А потом, когда он начал успокаиваться, когда поверил в возможность существования, согретого любовью, небо вдруг столкнуло его в черную и ледяную пропасть, сделав тем самым его падение еще более страшным. Теперь он хорошо понимал: это был рок; его удел — вечная тоска. История его жизни, казавшаяся ему полной вопиющей несправедливости, на самом деле была лишь логическим сцеплением фактов. Но он не мог покорно подчиниться непрерывности уничтожающих событий. Его гордость возмутилась. И если он постоянно вновь оказывался в предназначенном ему полном одиночестве, то потому только, что был лучше других и его натура была чувствительнее и утонченнее, чем у прочих людей. Он умел любить, а люди умели только наносить ему удары. Эта самолюбивая мысль утешала его; он черпал в ней духовную энергию, помогавшую ему устоять и быть готовым и впредь бороться с судьбой. Уверившись в своем превосходстве, Гийом немного успокоился и уже смотрел на плечи Мадлены с умиленной жалостью, смешанной лишь с малой долей презрения.
Молодая женщина продолжала сидеть, задумавшись. Гийом спрашивал себя, о чем она может размышлять так долго. Наверно, о Жаке. Это предположение терзало его; он тщетно старался прочесть на ее лице, почему она так упорно молчит, какие мысли угнетают ее. Правда заключалась в том, что Мадлена ни о чем не думала; она изнемогала от усталости и наполовину спала с открытыми глазами, не слыша в глубине своего существа ничего, кроме глухого рокота успокаивающейся душевной бури. Супруги, не проронив ни слова, до утра просидели в этой комнате. Ощущение совершенной покинутости делало давяще тоскливым то уединение, которого они здесь искали. Несмотря на огонь камина, обжигавший им ноги, оба чувствовали, как по плечам у них пробегают ледяные струйки. Снаружи ураган утихал, издавая плачевные звуки, слабые и протяжные, похожие на жалобный вой страдающего животного. Это была бесконечная ночь, одна из тех ночей, когда снятся дурные сны и с нетерпением ждешь зари, которой, кажется, вовсе не суждено заняться.
Наступил серый, безотрадный день. Он прибавлялся с угрюмой медлительностью. Сначала светлыми пятнами клубящегося тумана обозначились стекла окон. Потом комната понемногу наполнилась как бы желтоватым паром, окутавшим предметы, не осветив их; этот пар обесцвечивал, грязнил голубую обивку комнаты, и было похоже, что по ковру течет поток слякоти. Посреди густых испарений меркла почти догоревшая свеча.
Гийом поднялся и подошел к окошку. Бесконечные поля уходили вдаль, наводя тоску. Ветер упал совершенно, кончился и дождь. Равнина превратилась в настоящее болото, и небо, покрытое низко ползущими тучами, было того же серого цвета, что и равнина. Все вместе казалось громадным свинцовым провалом, в котором, подобно каким-то неведомым облакам, там и сям торчали грязные деревья, почерневшие дома, взрыхленные, источенные водяными потоками холмы. Можно было подумать, что чья-то сердитая рука перемяла, изрыла все пространство до самого горизонта, обратив его в отвратительную смесь гниющей воды и бурой глины. Бледный день, влачившийся над этой грязной бесконечностью, был пронизан тусклым светом без отблесков, — серым светом, от которого к горлу подкатывала тошнота.
Для людей, не спавших всю ночь, этот тревожный час зимнего утра бывает полон щемящего отчаяния. Гийом в мучительном оцепенении смотрел на мутный горизонт. Ему было холодно, он медленно пробуждался, он испытывал физическое и нравственное недомогание. Ему казалось, что его только что осыпали ударами и он едва-едва приходит в сознание. Мадлена, дрожавшая, как и он, усталая и разбитая, тоже подошла посмотреть в окно. Когда она увидела залитую слякотью равнину, у нее вырвался жест отвращения.
— Какая грязь! — прошептала она.
— Был сильный дождь, — машинально заметил Гийом.
После краткого молчания, когда они оба еще продолжали стоять у окна, молодая женщина сказала:
— Смотри, в нашем саду сломало ветром дерево… Землю с клумб смыло на дорожки… Точно кладбище.
— Все это натворил дождь, — тем же вялым голосом добавил муж.
Муслиновые занавески, которые они держали приподнятыми, выпали у них из рук: слишком безнадежным было зрелище этой клоаки. Сильная дрожь пробежала у них по спинам, и супруги вернулись к огню. Теперь уже рассвело вполне, и комната, загрязненная мутным наружным светом, показалась им разоренной. Никогда они не видели ее такой печальной. У них сжалось сердце; они поняли, что странное ощущение, будто все им здесь стало немило и скучно, происходит не только от угрюмого неба, но и от их собственной скорби, от внезапного крушения их счастья. Мрачное будущее отравляло настоящее и набрасывало тень на прелесть прошедшего. Они думали: «Напрасно мы пришли сюда; нам следовало искать приюта в каком-нибудь незнакомом месте, где бы нас не встретило живое и жестокое воспоминание о нашей прежней любви. Если это ложе, на котором мы спали, если кресла, где мы сидели, больше не кажутся нам такими уютными, как когда-то, то это потому, что наши же собственные тела леденят их. Все умерло внутри нас».
Тем не менее они понемногу приходили в себя. Мадлена накрыла плечи. Гийом, стряхнув кошмары ночи, нашел в себе силы для того, чтобы более трезво взглянуть на вещи. Доверившись нездоровому воображению, возбужденный лихорадочным полусном, когда самые ничтожные страдания вырастают до громадных размеров, он запутался в чудовищных вымыслах и, переступив границы возможного, довел до предела свои недостойные предположения. Теперь же утренний холод вывел его из состояния столбняка, освободил его ум, разогнал бредовые идеи. Трезвая обыденность жизни взяла верх. Он уже не воображал Мадлену в объятиях Жака, он больше не терзался, рисуя картины невероятного адюльтера, соединяющего в жарком объятии его жену и его друга. Всякая мелочь становилась на свое место, драма теряла первоначальную остроту. Любовники представлялись ему теперь как бы в тумане далекого прошлого, и он уже не содрогался всем телом, точно от ожога. И его собственное положение стало казаться ему более приемлемым; он вошел в повседневное русло жизни, вспомнил, что Мадлена — его жена, что он любим ею и полон решимости бороться, чтобы сохранить ее навсегда. Он еще сильно страдал от жестокого удара, поразившего их обоих, но непосредственная боль от этого удара утихала сама собой. Его скованная холодом душа понемногу оттаивала, и он легко отметал препятствия, сначала казавшиеся ему отвратительными и неодолимыми.
Он вновь стал надеяться. С грустной улыбкой смотрел он на Мадлену, в которой завершалась почти точно такая же работа. Однако в душе Мадлены оставалась гнетущая тяжесть, и она никак не могла от нее освободиться. Она старалась ободрить себя надеждой, но всякий раз наталкивалась на эту тяжесть. Это был словно некий роковой груз, и этому грузу суждено было лежать у нее на сердце до тех пор, пока он не убьет ее окончательно. Ответные улыбки, даримые ею Гийому, были похожи на улыбку умирающей, которая уже чувствует на своем лице холод смерти, но не хочет никого огорчать.