Я в Латвии, в доме пастора, иду босиком вдоль грядок с белыми нарциссами, что под окнами спальни. Я, наверное, очень мала, потому что пахучие цветы чуть не касаются моего носа. Я совсем не замечаю, что босиком и ноги холодные и мокрые. Я счастлива, смело иду вперед.
Заворачиваю за угол и направляюсь в конюшню за огородом. В конюшне Голубка, белая кобыла, и если я хочу покататься на ней верхом, я должна сама ее оседлать. Но возле ворот меня начинают мучить дурные предчувствия. В конюшне происходит что-то страшное, и меня это тоже коснется. Я успокаиваю себя, что все не так страшно. Я ведь в Латвии, где ничего дурного произойти не может.
Я слышу звуки ударов, потом стоны. Я заставляю себя открыть ворота. Солдат монгол безжалостно бьет жеребую кобылу, которая стоит в тесном стойле. Его смуглая кожа блестит, узкие глаза над высокими скулами не ведают жалости, тонкие губы решительно сжаты. Кобыла смотрит на него умоляющим взглядом, в ее глазах терпение, она пытается уклониться от ударов хлыста, который хлещет ее по окровавленным губам, но настоящих попыток вырваться на свободу она не делает.
— Не надо, — кричу я солдату, — не бей ее, отпусти.
Солдат продолжает наносить удар за ударом.
— Отпусти ее, — кричу я. Я бросаюсь на солдата. Я стараюсь схватить его за ногу, но не получается. Заправленные в сапоги брюки такие толстые, что за них никак не ухватиться.
Солдат пинает меня, чтобы освободиться от моих рук. Черный сапог бьет меня в грудь. Я хорошо знаю эту боль.
— Отпусти ее, — выдыхаю я.
Солдат ругает меня по-своему, точного смысла слов я не понимаю, но они высекают молнии гнева. Он кричит мне, что если кобыла вырвется на свободу, он будет бить меня, будет бить, пока не убьет. Солдат хватает кобылу за челку, он волен в своих действиях. Он беспредельно жесток.
— Ты сама должна бороться, — кричу я кобыле, — освободись и беги, чтобы спастись. Никто за тебя этого не сделает.
И кобыла, наконец, понимает, она напрягается, дико трясет головой, рвет поводья. Я кулаком бью солдата по ноге, надеюсь, что он обратит на меня внимание и хватка его ослабнет. Мы все трое боремся молча, слышно только тяжелое дыхание. От исхода борьбы зависит моя жизнь.
Вдруг кобыла заржала, замотала головой, встала на задние ноги и серебристыми блестящими подковами ударила солдата по голове. Тот падает и выпускает поводья из рук. Кобыла сначала мечется по стойлу, потом находит выход и выскакивает. Она грудью распахивает ворота конюшни, и вот уже слышен стук копыт по твердой земле. Она мчится, мчится, она свободна.
Я отпускаю ногу солдата и бегу за кобылой. Мы должны добраться до укрытия. Но на улице уже не весна, а ноябрь. Земля замерзла, вода в бороздах унылого голого поля промерзла до дна. Впереди меня мчится кобыла. Я стараюсь не отставать, хотя это нелегко; земля бугристая, стерня царапает лодыжки. Но я мчусь не останавливаясь. Солдат догоняет нас, у него уже наготове веревка, чтобы поймать кобылу, кнут поднят, чтобы ударить меня.
Кобыла миновала голое поле, и вот она спускается вниз по крутому обрыву к замерзающему озеру. Ей тоже трудно удержаться на ногах, я протягиваю руку, хочу коснуться теплого гладкого бока, остановить ее, успокоить, почувствовать, что жеребенок в безопасности. Но кобыла бросается вперед, выскакивает на тонкий озерный лед.
— Нет, — кричу я, хочу ее предупредить, — оно еще не замерзло.
В этот момент все меняется: поле, свет, озеро; они уже не осенние, а черные, злые, небо предвещает беду. Солдат совсем близко, его сапоги топчут стерню, кнут свистит в воздухе. Кобыла борется, извивается, застывает.
И тут к моему ужасу кобыла начинает преображаться. Ее черная челка превращается в рыжие короткие волосы, морда втягивается и выравнивается, и появляется лицо, все покрытое веснушками, — лицо Хильды. Вместо передних ног худые, прозрачные руки. На земле стоят синие замерзшие ноги Хильды, чулки спущены до щиколоток. Она снова готова пожертвовать собой во имя другого. На ее лице маска молчаливой покорности.
А плод с узкими глазами, вцепившись в изможденное тело Хильды, тянет ее в черную глубину. Она пытается заговорить, позвать на помощь, но она немая. Только я одна слышу ее, только я могу ей помочь, вокруг никого. Я должна кричать, я должна, должна, но и я онемела. Я пытаюсь, но не могу издать ни звука. Я должна кричать, кричать, если я буду молчать, я умру. Я заставляю себя действовать.
И тут из меня вырывается долгий крик. Исчезло напряжение, сдавливавшее мне горло и грудь. Я просыпаюсь, сажусь на постели, сердце колотится. Лишь через мгновение я понимаю, что нахожусь в собственной постели, в безопасности. Беру подушку и начинаю раскачиваться вперед и назад, чтобы успокоиться. Со мной ничего не случилось, я в безопасности, это только сон, со мной ничего не случилось, я в безопасности, это только сон.
Хильду я вижу во сне сорок лет, и всегда просыпаюсь в ужасе, но на сей раз, кажется, все иначе. Перед глазами у меня солдат монгол. Чтобы его прогнать, я включаю свет.
На ночном столике стоят несколько хорошо знакомых мне фотографий: сестра в свадебном платье, маленький Борис на лошадке-качалке, Джо и я на пляже, мы держим Бориса за руки, у него формочки для песка, снова Борис, на школьном выпускном вечере. Еще одна фотография Джо, снятая в фотостудии для рекламы предприятия. Свет падает прямо на нее. Джо смотрит на меня с вызовом.
Я беру фотографию и внимательно ее рассматриваю. Мне кажется, Джо не очень постарел, а сама я чувствую себя старой и поблекшей. В его темных волосах мелькают редкие серебряные нити, вокруг глаз морщинки, подбородок и шея стали массивнее. Но лицо Джо, сколько бы он ни пил, сколько бы бессонных ночей ни проводил в клубах, не утратило жизнелюбия. Черные глаза горят над высокими скулами, кожа блестит, узкие губы решительно сжаты, рот кривит легкая самодовольная усмешка.
У меня перехватывает дыхание, я подношу фотографию к свету, чтобы лучше ее рассмотреть, закрываю глаза, трясу головой, чтобы видение исчезло, смотрю на нее еще раз. Почему я никогда не могла понять, откуда при первой же встрече возникло ощущение, что мы знакомы? Как могла я его не узнать? Почему не обозначила словом импульсивную жестокость его раскосых глаз? Почему никогда не назвала высокие скулы Джо славянскими? На меня с фотографии смотрит не Джо, а русские солдаты из моего детства и солдат монгол из моего сна. Сходство настолько бросается в глаза, что любой тотчас бы заметил. Я, вероятно, спала или была заколдована.
— Даже черные кожаные сапоги у Джо, как у нациста-ковбоя, — шепчу я и умолкаю от страха.
Кажется, что-то произошло со временем или по крайней мере с тем, что я всегда считала временем, все прожитые годы странным образом выстроились в ряд и отражаются друг в друге. Солдат ли, которого я увидела во сне, высветил Джо, или он пришел напомнить мне о солдатах монголах, или Джо воплотился в солдатах? Не потому ли я его узнала, встретив впервые? Неужто мне потребовалось прожить с человеком двадцать два года, чтобы наконец избавиться от солдат?
Я испугана, но и взволнована. Понимаю, что это было чудесное видение и я должна им воспользоваться. Я заглянула в другую реальность, которую утратила в Лобетале, когда солдаты расстреляли пастора Брауна и я поняла, что молитвы читать бесполезно. И вот сейчас на мгновение мне приоткрылся чудесный божественный мир, источник моих снов.
Я беру фотографию, где мы с Джо и Борисом на пляже. И нахожу последнее сходство, которое я должна увидеть. Мои собственные покорные глаза, такие же, как у кобылы, такие же, как у Хильды, это я замечаю сразу, но в них еще и решимость, жесткость, и этим они напоминают и Джо, и солдата монгола, который бьет кобылу, надсмотрщиков нацистских лагерей, пьяных русских солдат, которые тащат Хильду за перегородку. Я беру зеркало, чтобы убедиться в этом.
Сходство еле заметно, но неоспоримо. Это меня потрясает. Я не только жертва. Я та, кто подавлял свое «я», кто безжалостно заставлял себя в отчаянии ждать Джо и молчать гораздо дольше, чем следовало. Я сама на себя надела путы. Я посадила себя в тюрьму, сама отняла у себя свободу. Я заточила себя в янтаре.