В Америке миссис Клява жила с мужчиной в гражданском браке. В латышской общине внебрачные связи приравнивались к уголовному преступлению, и она считалась скандальной женщиной, которая сама себя лишила приличного общества. Однако ее любовника никто так резко не осуждал. В конце концов, рассуждали все, он и не мог жениться, так как у него в Латвии осталась жена, ведь семью разлучила война.
— Мне недостает твоей мамы. Она ко мне всегда так хорошо относилась.
— Да, она всегда интересовалась твоим будущим. Знала все твои планы, помнила каждый твой курс. Она плакала, когда узнала, что ты вышла в университете замуж. Сказала, что латыши тебя потеряли. Мне так хотелось, чтобы и мне она уделяла столько же внимания. Во мне говорил маленький Эдип.
На сей раз в самоуничижительном смехе Лаймониса слышна и боль, и еще что-то — может быть, враждебность.
Я откидываюсь в кресле и погружаюсь в себя. Я не хочу, чтобы Лаймонис снова вовлек меня в свои тайны. В средней школе я восхищалась его многочисленными талантами. Он писал стихи, рисовал, лепил, на вечеринках играл на пианино вальсы, в Латышском центре аккомпанировал, когда пели гимн «Боже, благослови Латвию». Незаметно для себя я стала подыгрывать его фантазиям. То он придумывал, как унизить любовника матери, то еще что-то. Но главное, он без конца строил планы, как вернуться в Латвию и отомстить тем, кто был повинен в смерти отца. Иногда Лаймонису казалось, что мать его не любит, и я, находя в этом родство со своими, не облеченными в слова чувствами, старалась его утешить. Во время антрактов, в театре или на концертах, мы шептались по-латышски. Если мы вместе делали уроки за обеденным столом на Парк-авеню, нам случалось одновременно поднять голову от книги.
— Охотничьи ножи, — вдруг произносит Лаймонис, и я киваю, зная, о чем идет речь.
Когда он не мог придумать, куда спрятать оружие или как обмануть таможенников, отправляясь мстить за смерть отца, я давала ему бесконечные советы.
— Скажи миссис Кляве, что я о ней не забыла, — говорю я, как бы отрезая от себя все просьбы Лаймониса. — Передай ей от меня привет.
Я, конечно, еще не знаю, что через пять лет миссис Кляву — хрупкую, мучимую галлюцинациями и нередко агрессивную старую слепую женщину найдут умершей при загадочных обстоятельствах. Все ее тело было в синяках, как будто ее забили до смерти. Мать Лаймониса погибла, как и его отец, один во время войны, другая — в длящуюся бесконечно послевоенную пору. Некоторое время под подозрением были и сын, и его третья жена.
— Хорошо, — говорит Лаймонис, — я скажу ей, что ты идешь все вперед и выше, не то, что я… Ad astra per aspera и gaudeamus igitur, — бормочет Лаймонис на латыни.
Я рада появлению моей мамы, потому что Лаймонис тотчас умолкает, и это спасает меня от дальнейшей необходимости изъявлять сочувствие.
— Хотите выпить? — вежливо обращается Лаймонис к маме, которая никогда и в рот не берет. — Сейчас я вам принесу, — и встает, уступая ей место.
Мы с мамой молчим, кресло раскачивается вперед-назад, вперед-назад.
Я еще не знаю, что ждет Лаймониса, но уже начинаю задумываться над элементами повтора, даже буквально о некоем удвоении событий в жизни тех, кто пережил войну. Пристальный взгляд в прошлое вскоре изменит и мое будущее. Но пока я только размышляю над тем, что события повторяются. Роман Поланский, переживший Холокост, еще раз пережил кровавую бойню — гангстеры Мэнсона убили его жену Шерон Тейт, которая ждала ребенка. Недавно я читала, что и мать Поланского была в положении, когда погибла в концлагере. Я не могу забыть об этом сходстве. Оно живет пока отдельно в уголке моего сознания; предстоит еще как следует поразмышлять, извлечь из этого урок.
Ежи Косинскому счастливо удается избежать смерти, в этом отношении он настоящий кудесник. Десятки раз во время войны он оказывался на волоске от смерти. И по дороге к Поланскому судьба уберегла его в очередной раз. Он задержался в Нью-Йорке, где пропал его багаж, и потому не погиб вместе с Шерон Тейт и остальными. Опять все повторилось. (Его самоубийство, последняя попытка избавиться от травм, нанесенных войной, пока еще далеко. В 1991 году, через двенадцать лет после того случая, в восточной части Мэдисона бушевал огромный пожар, и движение перекрыли. Одна в машине, не в состоянии двигаться вперед, я от отчаяния завою, когда снова, и снова, и снова буду вынуждена слушать в кратких информационных передачах известие о его смерти.)
Недавно мне стали известны некоторые подробности папиного детства. Когда разразилась первая мировая война, ему было семь лет. Его первые воспоминания о войне — скачущий во весь опор всадник в военной форме, он мчался по улицам городка и кричал: «Война! Война!» От страха, что его убьют, папа спрятался под лестницей, он боялся, что не доберется до погреба, где уже находились его братья и сестры. Их мама умерла, когда папе было два года; мачеха в то время уже болела. Он не знает, где тогда был отец, может быть, отправился на поиски еды.
Папа не помнит боев, но помнит страх, голод и холод. Хлеба не было; они ели мелкую костлявую колюшку, картофельные очистки и ботву. В комнате было холодно, на окнах ледяная корка. Дети прятались под единственным старым тулупом, в котором было полно вшей. Потом умерла мачеха, отцу пришлось выпрашивать еду для умирающих от голода детей, он нес домой мешок моркови и надорвался. Как только немного поправился, снова ушел из дома, на сей раз навсегда. Умер он вдали от дома, скорее всего от оспы. Папа не знает, где похоронен его отец.
В семь лет папа потерял родителей и дом: его отдали на дальний хутор в пастухи в обмен на мешок картошки. Там и застала его весть о смерти отца и мачехи. Идти было некуда. Жена крестьянина оставила бы его, но близилась зима, и они боялись, что еще одного ребенка не прокормят. Крестьянин дал ему пару башмаков и вывел одного на дорогу.
Папа мальчиком слышал в Латвии, как всадник разносит весть о войне. Он потерял дом и родителей, его разлучили с братьями и сестрами. Мама девочкой видела в России, как другой бешено мчавшийся всадник принес весть о беженцах и утратах.
Он должен был быть очень смелым, ведь от него, от маленького мальчика, многое требовалось. Не знаю, какие раны нанесли ему, оставшемуся сиротой в семь лет, послевоенные годы. Мне страшно об этом думать. И все же он выдержал.
Мальчиком отец копал канавы, носил дрова, убирал камни с полей, таскал тяжелые ящики с землей и овощами у какого-то владельца теплицы. Ради того только, чтобы учиться, он лишал себя еды и сна, а радости для него вообще не существовали: ему не позволили пойти даже на выпускной вечер в основной школе. Он добился стипендии, чтобы учиться в Латвийском университете, а их присуждалось мало; закончил его, продолжил образование, получил степень по теологии, активно работал во многих приходах. Он полюбил мою маму и женился на ней, они стали жить в независимой Латвии.
Когда мама погружалась в свои мысли, грустила, отец затевал игры со мной и с сестрой. Он читал нам смешные стишки, шутил, и мама тоже начинала улыбаться. Он старался сохранить серьезное выражение лица, когда мы с Беатой просили его окрестить наших кукол, выписать им свидетельства о рождении, чтобы мы могли попросить для них у бабушки купоны на платье или же выдать наших кукол замуж за огромных плоских вихляющихся мужчин, вырезанных из коричневой оберточной бумаги. Он часто сидел возле моей кровати, когда я болела.
Даже пережив еще одну войну, он не утратил веру в Бога, оптимизм и способность сострадать. Он много помогал другим.
Мне хочется поговорить с мамой о сходстве и удвоении, но тишина, когда мы вдвоем, это чувство неловкости, оно становится невыносимым, и внезапно я спрашиваю:
— Что за студенты были у тебя на занятиях по русскому языку в колледже Мэриан?
Студенты американцы и политика Соединенных Штатов в области образования — опробованные и нейтральные темы для беседы. Во время коротких встреч после моего замужества мы ради приличия беседовали об этом, но тема эта по-прежнему волнует меня.