Существовала история и о том, как русский солдат остановил на улице старую женщину и отобрал у нее мужское пальто, которое было на ней. Дело это для солдат привычное; мы все видели, как они указывали то на сапоги, то на пальто, туфли, которые им понравились, ценных вещей ни у кого не осталось. Старушка плача стала говорить, что ей холодно, просила, чтобы солдат оставил ей пальто, потому что без него она замерзнет и умрет. Но солдата ничто не разжалобило. Старушка упала на колени, стала целовать солдату руки, потом ноги. Она просила его вспомнить собственную мать и хотя бы поменяться одеждой. Солдат, пьяный, нетерпеливый, отобрал у старушки пальто и великодушно швырнул на землю свою вонючую потрепанную армейскую шинель.
И знаете что? Старушка-то на самом деле была очень умная, понимала, что делает. В рукавах и в карманах старой грязной шинели были зашиты часы — сотни и сотни золотых часов. Жадный солдат по пьянке позабыл о своем богатстве. Будет теперь у старушки и еда, и теплая одежда; за одну пару часов она всего наменяет. Всю оставшуюся жизнь она будет есть, что только пожелает, жить будет в собственном доме, в тепле да в сытости. А жестокий солдат проснется на следующее утро и такое у него будет похмелье, вот тогда-то он обо всем и пожалеет. Бросится искать старушку, да нигде не найдет. А тут придется солдату в караул идти, а шинели-то и нет, тут его и накажут! Расстреляют его, и поделом. А когда пули своей будет дожидаться, горькими слезами станет обливаться и прошения просить за то, что воровал и грабил, насиловал и избивал, и убивал.
Удовольствие от этого рассказа усугубил случай, который произошел несколько недель спустя. Солдаты приказали всем собраться в столовой института, смотреть фильм о победе русских над Германией. На стене укрепили простыню, мы расселись на скамейках к ней лицом, мама переводила то, что говорил офицер, — Россия освободила многие страны, все мы за это должны испытывать к ней чувство благодарности. Он сказал нам, что помощь союзников России, одержавшей великую победу, была незначительной и что сейчас мы это увидим, и что мы должны целовать землю за то, что оказались в руках русских.
Наконец свет погасили, зажегся экран. По городским улицам катились танки и грузовики, набитые американскими солдатами, женщины и дети протягивали им цветы и махали флажками. Я никогда раньше не видела кино и восприняла все как чудо. Это еще лучше, чем маленькие человечки, которые, как я считала, живут в радио. Здесь было видно все, что происходило когда-то и где-то, очень-очень далеко. Я была зачарована. Вот камера на площади, где солдаты в строю застыли в ожидании исторической встречи в Берлине генерала Эйзенхауэра и генерала Жукова. Суровый голос говорит об исторической роли момента, о том, что сегодня победившие войска союзников вошли в Берлин. Эйзенхауэр решительным шагом направляется к Жукову; играет военный оркестр. Жуков с улыбкой идет навстречу, протягивает руки для объятий.
— Ууры, ууры, часы, часы, — крикнул кто-то в глубине столовой. В самый подходящий момент и безупречно воспроизведя русский акцент. Жуков тянется к часам Эйзенхауэра. Зрители зашлись от смеха.
Киномеханик прервал фильм и включил свет. Солдаты с винтовками стали обходить столы и скамейки в поисках виновного. Офицер возле потухшего экрана разразился бранью. Мы с трудом подавили смех.
В конце концов свет снова погасили и стали показывать фильм с начала. Снова солдаты стоят на площади, развеваются знамена, оркестр играет приветственный марш в ожидании высоких гостей. Жуков снова протягивает руки для объятий.
— Ууры, ууры, — донеслось из разных концов.
— Ууры, ууры, — раздался голос, похожий на тот, что первым подал реплику.
Когда солдаты снова зажгли свет, мы продолжали смеяться, не в силах замолчать. Они сдернули со скамей нескольких пациентов. Одного ударили, и наконец в зале удалось восстановить серьезную атмосферу.
Свет снова погасили. Но как только первый русский солдат возник на экране, снова раздались крики «ууры, ууры!». Свет опять включили, но фильм больше показывать не стали. Под окрики солдат мы выходили из зала, давясь от смеха. Общее веселье почти возместило не досмотренный нами фильм. Еще несколько дней, стоило кому-нибудь сказать «ууры, ууры!», мы все чуть не лопались от смеха.
Другие истории были о еде, особенно о трудностях и уловках, связанных с ее добыванием. Какой-то мужчина тайком выменял на черном рынке обручальное кольцо жены на два бидона с маслом. Ему даже предложили попробовать, он даже мог выбрать — из какого бидона. Масло было удивительно вкусное — отборное, свежее, холодное, сладкое, сверкающее.
А когда пришел домой и открыл бидон, в нем оказалась мешанина из песка и мятой картошки. Открыл второй бидон — и там такое же несъедобное месиво. И за это он отдал обручальное кольцо своей жены.
Еще кому-то предложили свиной окорок, он тут же вырыл все припрятанные семейные драгоценности и отправился на вокзал, где должна была состояться встреча с посредником, смуглым человеком с черными глазами. Озираясь, они обменялись чемоданами, и он довольный отправился домой, идет и как только представит кусок жареной свинины на столе, рот его наполняется слюной. Но когда на следующей платформе он опустил чемодан на землю и из него потекла тоненькая струйка крови, он страшно испугался. Русский солдат, заметив это, приказал чемодан открыть. Мужчина стал объяснять, уговаривать солдата, пообещав ему половину содержимого, и тот в конце концов согласился. Но когда чемодан открыли, их не порадовали ни окорок, ни грудинка. Внутри оказался расчлененный труп младенца, с отрубленной головы на них смотрели широко раскрытые глаза.
Я подолгу размышляла над этими историями, придумывала новые варианты и новые концы. Я чудесным образом оказывалась в Латвии, выкапывала серебряный самовар и ложки, которые папа спрятал возле королевских лилий и ирисов в пасторском доме. Я забегала на минутку в дом, чтобы взять для папы пару сапог, похожих, как мне казалось, на те, в которых дядя Жанис ушел в глухие российские леса. Эти сапоги сделали бы папу сильным и счастливым. Я снова оказывалась в Германии и удачно обменивала свои сокровища, потому что теперь-то я знала, что ничего нельзя брать не глядя. Или я бродила по лесу и отыскивала сигнальную станцию, где хранились мясные консервы и сгущенное молоко. Мне каким-то образом удавалось уговорить солдата вернуть мамино и папино обручальные кольца, и родители опять были счастливы. Все дядюшки и тетушки собирались за уставленным богатым угощением столом. Или я встречала старую женщину, которой досталась солдатская шинель, и за мое послушание она отдавала мне несколько пар принадлежавших солдату часов и дорогих вещей. Мама была бесконечно счастлива, она целовала меня и говорила: «Спасибо, дорогая моя!» Все было, как в Латвии, только еще лучше.
Эти рассказы и мои сны наяву лишь еще больше оттеняли то, что происходило в Лобетале и повсюду. Но запасы моркови таяли, и истории рассказывались все реже, люди становились мрачнее, мы все реже смеялись над нашими победителями. Голод подступил вплотную.
Как неприкаянная бродила Хильда, что-то бормотала, и прежде худенькая, она стала совсем прозрачной. Хильда была в положении. Казалось, сквозь ее одежду виден впившийся в нее плод, жестокие монгольские глаза его превратились в щелочки, он высасывает из нее жизнь, тащит вниз, душит. Бабушка старалась за ней присматривать, а когда заболела, хлопоты взяли на себя мама и фрау Браун, но однажды ночью Хильда утопилась в озере, как грозилась все время.
В годы своего замужества я часто видела ее во сне. Я видела, как она барахтается в темной воде, как сопротивляется плоду-уродцу, который тащит ее под воду. Она пытается что-то сказать, объяснить, кричит, зовет на помощь, но слов нет. Никто ее не слышит. Все эти бесконечные годы я просыпалась в испарине в четыре часа утра, а днем заставляла себя обо всем забыть. Война нас пощадила, в нашей семье никто не погиб. Я просто размазня. Но все долгие безрадостные годы замужества я продолжала видеть Хильду во сне, потому что рядом не было никого, кто хотел бы меня слушать, никого, кому я могла бы доверить эту историю. Никого, с кем можно разговаривать в постели.